У «его милости» от возмущения отнялся язык, зато хоть дергаться перестал.

Я специально дразнил Уильяма, хоть это вроде как, было и неправильно. Мудрость предки облекали в слова не зря:

Хорошему другу

что только хочешь

правдиво поведай;

всегда откровенность

лучше обмана;

не только приятное

другу рассказывай *

Но… Четверо против двоих — это гораздо лучше, чем пятеро против одного, особенно, если этого одного в споре клинков одолела бы и старуха Хильда. Ну, может, и не одолела бы, но имела бы на то хорошие шансы.

Земпел на суд пришел на своих ногах, но был он ближайшие пару дней не боец: рассеченную до кости скулу чем-то залепили, его шатало, а глаза то и дело съезжались к переносице. Целитель в Эйхельфельде был, и помощь пострадавшему оказал, но… Что ж поделать, тяжела рука у сына моего отца, и вторая тоже тяжела, и Олаф хорошо учил меня.

Вдоволь подраться на площади нам не дали: сокрушив Земпела, я сбросил по щиту пинок одного из его друзей, лягнул его под колено и принял на плоскость клинок другого, сбил нижней кромкой режущий удар третьего. Секиру лапать даже не пытался — нас тут же разняли: рослый стражник, до того наслаждавшийся бесплатным развлечением, просунул между мной и супостатами свое оружие, что-то вроде широкого мясницкого тесака с крюком на обухе, насаженного на недлинное древко, его напарник тут же проделал то же самое, из-за их спин раздался пронзительный переливчатый свист. Никак подмогу созывали.

Одерштайн тыкать в меня железом так и не собрался, старались его спутники, впрочем, недолго. Так, для порядка еще разок сунули мне по щиту, да и все.

Местному люду тоже понравилось.

Суд прошел тоже как-то быстро. Одноглазый местный хольд, нестарый еще и богато одетый, прямо со ступеней магистрата объявил свои полномочия, и поведал присутствующим, что судить споры между благородными, в городе Эйхельфельд волей ярла Дорнхольма доверено ему.

Никто, в общем-то, и не возражал.

Дело рассмотрели со всех сторон, позвали добровольных свидетелей из зевак и прохожих, что наблюдали ссору.

Одерштайн разливался соловьем, и обвинял в случившемся, разумеется, меня. Ну, и Уильяма заодно.

Я, с полной уверенностью в своей правоте, отвергал его поклеп.

«Я не лез в разговор, а лишь напомнил моему другу, что нам пора в путь».

«Он назвал меня рабом — но разве мои волосы острижены? Разве на моем поясе не висит оружие?».

«Он назвал меня слугой — да, я встретил в пути трудности, потому одет небогато, и он мог ошибиться. Я сказал ему, что это не так, и повторил в другой раз. Я сын ярла, подтвердить это своим словом может мой друг Уильям».

«Я не трогал оружие, а лишь защищал себя и своего друга. Напал? У нас на севере мы внимания не обращаем на такие шлепки! Кто же виноват, что у твоего друга не только злой язык, но и слабые коленки?».

«Он назвал меня женщиной. При мне секира, я готов доказать ему, его друзьям, и всем прочим, кто так думает, что он неправ».

Как-то так.

Дело вышло простое, и хольд решил его быстро: за обнажение клинков и драку на городской площади с каждого штраф в размере серебряной марки, причем, с меня тоже, как с формального зачинщика. И с Уилла — тот хоть и не дотянулся ни до кого, но вертел свой достать успел, и помахать им тоже сподобился.

Хольд спросил нас, хотим ли решить дело об оскорблениях в суде графа — Одерштайн отказался. Предложил помириться — желающих тоже не нашлось.

Так что судья постановил сделать все по чести, закону и по воле богов: сегодня же в полдень мы с Уильямом будем драться против Одерштайна и его друзей. Ну, то есть, против двоих, а потом, если боги пошлют нам удачу, против еще двоих. Бой будет не на перекрестке дорог, как принято у нас в Нурдланде, а на поле, сразу за городской стеной и рвом.

Некоторое время еще торговались об условиях поединка.

Оружие возьмем только белое, то, какое было при нас во время ссоры — на этом настаивал Одерштайн, и я его понимал: мой друг в искусстве лучного боя никем не превзойден, и в первые же мгновения схватки понаделает из противников смешных ежиков. Зато драться будем пешими — это было условие Уильяма, он тоже не дурак, и понимает, что меня в конном бою можно пошкерить, как лосося, столовым ножичком, а я и сделать ничего не смогу, так как воевать стану больше с собственным конем, чем с врагом. А вот когда я с топором, щитом и на своих двоих, то тут другой расклад, могу и с конным поспорить, и с пешим.

Амулеты, талисманы и прочие волшебные вещи перед схваткой надо будет снять, колдовать во время боя, буде кто-то окажется на такое способен, тоже нельзя, за этим проследит городской колдунишка. Я смотрел на него, и увидел, что Имир не был к нему щедр, и дар его был невелик. Ну и жрецы будут приглядывать, опять же. Они же проводят усопших, если (вернее, когда) таковые появятся.

Пообедать я так и не успел, и это было плохо: силу я потратил, а восстанавливать ее было почти и не с чего. Могу ли использовать силу колдуна и свои способности — некоторое время озадачивал меня такой вопрос. Я прикинул, и решил, что могу. Это ведь не хольмганг, не суд богов. Да и сила моя не заемная, а дар Имира, это такая же часть меня, как рука или нога — значит, можно, и даже, наверное, нужно.

Мда, вот за такое нас, колдунов, и не любят…

А особенно будут не любить меня, если правда наружу выплывет.

Уильям выглядел неважно: услышав окончательный вердикт судьи, он несколько сбледнул с лица, и стал несколько дерган. Это не был страх, что сжимает сердца своей костлявой холодной рукой, и превращает кровь в холодец, просто предстоящий поединок был для него первым настоящим.

Я тоже нервничал, но сохранял спокойствие: я сделал все правильно, и все, что в моих силах. И даже если удача изменит мне сегодня, деду и прочей родне не будет за меня стыдно. Но друга следовало ободрить, хоть как-то.

— Не грусти, твоя милость! Тебя ждет прекрасная Беата, разве ты позволишь, чтобы из-за пары дураков, чьи мамаши развлекались с козлами (невдалеке от нас, на окраине поля готовились к сече противники, поэтому я немного напряг голос), пока их отцы-трэли делали им братьев с чужими свиньями, разлучить тебя с ней? Кто будет утешать ее, если ты падешь?

— Ублюдок! — донеслось от обидевшихся врагов — … Накормлю землей!.. Заставлю жрать навоз!..

— Ах, вы ж козьи любовники! — ласково отвечал я им — Потерпите до полудня! Я выпорю вас хворостиной, и вы сможете снова утешать друг друга скопом и по очереди, как вы любите.

Поток однообразных ругательств, донесшихся до меня, вызвал улыбку.

— Что-что? Как ты сказал? Твой отец — сильнейший свинопас, и всему тебя научил? А ты лучше всех умеешь драть овец? А! Это они тебя? Не позволяй им делать это с тобой снова!

Я обернулся к другу.

— Не грусти, сын Вильгельма! Слушай:

Будем мы сражаться в поле,

На поляне будем биться!

На дворе ведь кровь красивей,

На открытом месте лучше,

На снегу еще прекрасней! **

От такого напутствия Уильям скис еще больше.

Одерштайн в перебранке не участвовал, он сохранял ледяное спокойствие.

Не люблю таких. Неприятный противник.

Местный люд, потихоньку собирающийся поглазеть, веселился перебранке, и в целом болел за меня. Я увидел, как из рук в руки переходят монеты — народ ставил деньги.

Я тоже был не в самом лучшем расположении духа, хоть и старался этого не показывать. Мучительно хотелось жрать, желудок уже не бурчал, а просто выл, он изо всех сил пытался вывернуться наизнанку, чтобы добраться до ребер и обглодать их. Но дело было не в этом: чтобы внести штраф, мне пришлось продать Стофунтов. Продать имущество друга какому-то лавочнику, вышедшему поглазеть на бесплатное выступление этих юных скоморохов, да еще и за гроши, почти не торгуясь, — это неправильно, хоть я и поклялся про себя, если дело решится в нашу пользу, выкупить животину обратно, сколько бы за нее не просили. Но чувствовал себя все равно почти что вором. Да даже и не почти что…