- Не горячись, Роман, успокойся. Рассуди здраво, - остепенила его пыл Надежда Павловна. - В принципе Сорокин прав.
- Что прав? Как прав? - кричал Булыга. - Ты за дело критикуй, помогай, коль ты такой сознательный, а не строй из себя прокурора, не суйся, куда тебе не положено!
- Положено, не положено - не в этом дело, - очень спокойно подхватила его слова Посадова. - Нас покритиковали, что тут дурного? Подсказали - будем исправлять упущения.
- Покритиковали, между прочим, не вас, а только нас, - Булыга сделал ударение на этих словах, поскольку в корреспонденции называлась лишь фамилия директора совхоза. - А исправлять упущения, которых не было и нет, я не собираюсь. Дудки! Что ж мне прикажете: бросить строительную бригаду на сооружение скворешниц для зябликов? Или снять с поля всех людей и послать их гай расчищать, дорожки посыпать?
- Зяблики, Роман, сами себе дома строят, а кустарник возле речки действительно давно надо было запретить вырубать. А то скоро не только зябликам негде будет гнезда вить, а и без воды останемся, пересохнет река без кустов.
Но Булыга уже не слушал ее; грозно раздувая ноздри, он зашагал в сторону клуба. Вдруг вспомнил, что областная газета есть в библиотеке - лишний глаз прочтет. И по примеру супруги своей, в свое время так же изымавшей из библиотеки газеты с фельетоном Сорокина, он решил взять себе номер газеты с корреспонденцией "Стонет гай под топором". Не найдя никакой поддержки у секретаря партийной организации, разгневанный до крайности, он все еще продолжал твердить себе, что корреспонденция Сорокина - ложь от начала до конца. В таком состоянии, гулко гремя каблуками, Роман Петрович поднялся на второй этаж в библиотеку, где лицом к лицу столкнулся с автором. Присутствие Веры немного сдерживало его гнев. Остановившись на пороге и касаясь затылком притолоки, он тупо и угрожающе уставился на Сорокина покрасневшими от негодования глазами и глухо пробасил:
- Ну что, писа-а-тель? - От внезапной встречи с обидчиком у него не нашлось слов. Получилась напряженная пауза, которой и воспользовался Сергей Александрович.
- Я не писатель. Здесь я только читатель, - веселым, даже игривым тоном заметил Сорокин.
- Т-ты, т-ты здесь просто… просто кляузник, - процедил Булыга, уцепившись руками за раму двери.
Сорокин вспыхнул. Пунцовое лицо его покрылось бледными пятнами, веки нервно задергались.
- Не "ты", а "вы", товарищ Булыга, - произнес он отчетливо натянутым, как струна, и готовым сорваться голосом.
- Во-от оно что-о! - протянул Булыга. - Может, прикажете "вашим сиятельством" величать?
Он переступил порог и уселся на стул, с которого только что поднялся Сорокин. Сергей Александрович отошел к двери. Оба тяжело не то что дышали, а сопели.
- Я не величания требую, а элементарной человеческой вежливости, - прозвучал в звонкой тишине металлический голос Сорокина.
- А больше ты ничего не требуешь? - щурясь колюче на Сорокина, спросил Булыга. - Может, я тебе должен гонорары платить за твои кляузы?
- Вы просто распоясавшийся хам! - выкрикнул потерявший равновесие Сорокин и, уходя, резко, уже с порога, добавил: - Обюрократившийся барин.
Сергей Александрович ушел, хлопнув дверью, гордый, неустрашимый, как он думал о себе. А Булыга глядел ему вслед, не вставая со стула, угрожающе и победоносно.
- Зачем вы обидели человека? - тихо, но твердо спросила Вера.
Булыга, должно быть, не ожидал такого заступничества. Обернулся в сторону барьера, за которым стояла в напряженной позе девушка, и увидел, что она вся как-то сжалась в негодующей дрожи, а глаза, потемневшие, холодные, ощетинились колючками ресниц.
- Я его обидел? - Густые рыжие брови Романа Петровича удивленно вздернулись. - Он же, сукин сын, меня в десять раз больше обидел.
- Чем же, Роман Петрович? Ведь он написал правду. Посмотрите на село - голо, вдоль улицы ни одного деревца. Сирень и акацию всю помяли, обломали. Лес рубят все, кому не лень.
- Весь не вырубят. Не волнуйтесь. Один вырубают, другой растет. На наш век хватит.
- А мы хотим, чтоб хватило не только на наш век, а чтоб и на век наших далеких потомков, чтобы они не называли нас варварами и дикарями, превратившими некогда цветущую землю в пустыню, - запальчиво проговорила Вера и, переводя дыхание, опять сказала уже страдальчески-вопросительно: - А с гаем что делают? Неужели душа ваша не болит?
- У меня душа болит, когда план по мясу-молоку не выполняется, по урожайности. Когда свиней кормить нечем.
- Люди не только сытно хотят жить, но и красиво. Голая земля, без прелести леса, без рек - что ж это? Пустыня.
Булыга сидел неподвижно, уставившись в пол свинцово-тупым взглядом. В нем что-то оборвалось, лишив способности сопротивляться, возражать. Первая вспышка гнева прошла; он сдался, и, должно быть чувствуя его состояние, Вера продолжала наступать с еще большей решительностью:
- Роман Петрович! Вот я недавно прочитала книгу Захара Семеновича. Там много хороших страниц о вас написано. И я радовалась, волновалась и радовалась, что живу и работаю рядом с вами. Вы мне виделись сказочно-легендарным героем из книги. И как мне было больно, когда я узнала, что вы перестали книги читать!
- И об этом успели вам донести. - Булыга задвигался на стуле, точно ежась от озноба.
- Никто не доносил. Это мой долг, служба моя - знать читателей… Что произошло с вами, когда и почему вы утратили чувство прекрасного, разучились понимать красоту природы? Ту самую красоту жизни, за которую вы собой жертвовали, а сейчас с таким равнодушием проходите мимо этих… ну, как там их - браконьеров, губителей красоты, земной красоты, Роман Петрович.
Он слушал молча, не удостоив девушку ни взглядом, ни звуком, ни жестом. Лишь когда кончила она, поднял на нее усталые, смиренные глаза, сказал со вздохом:
- Эх, дочка, руки-то у меня две всего, вот они, видишь, и всего два глаза. Не все сразу ухватишь. За всем не уследишь. А люди у меня в совхозе разные: и партизаны бывшие и полицаи. И сознательность разная. Яловец, к примеру, скотина. Разве не знаем? Знаем. Сажали деревья вдоль дороги каждую весну и осень. А зимой и летом ломали. Гонят стадо, остановится корова у такого деревца, почешется - расшатает, сломает, погнет. А коза, та вовсе доконает. Эта жрет все подчистую. Сирень Балалайкины козы изничтожили. Есть тут у нас деятель один - Станислав Балалайкин. Корову держать не может, хоть с сеном у нас и неплохо. Коз развел. Лодырь. Все пропивает. На пару с женой пьют. Знаю: для коз своих ветки заготавливают в гаю. Один раз сам в гаю застал, рубит молодняк. "Ты что, говорю, подлец, делаешь? Зачем губишь деревья?" А он мне как ни в чем не бывало: "Для коз, товарищ директор". - "Ты ж, говорю, сена накосил бы своим козам". - "Сено, отвечает, само собой. А это грубый корм. Козий организм веток требует". Вот что это за скотина. А пользы от нее никакой, один вред выходит от такой твари. Сирень возле школы какая была богатая. Обкорнали.
- Зачем тогда разводят коз, раз от них пользы нет?
- Лодыри разводят. Корова ухода требует. А коза неприхотлива. Живет побирушкой. Истреблять надо эту тварь, как волка. И все тут. Иначе никакой от них жизни… Ругал я, предупреждал. Думаете, помогло? Как бы не так. Что остается делать? Штраф? Так он и без того гол, как сокол, - вся зарплата в бутылку вылетает.
- А разве нельзя с пьяницами бороться?
- Боремся. Есть таких у меня отчаянных пьяниц человек шесть. Гвардия алкогольная. Я уже на свой страх и риск приказал главбуху выдавать зарплату этих "гвардейцев" их женам. А у Балалайкина и жена не отстает от мужа. Вот тут и кумекай.
Он поднялся со стула, не простясь ушел.
Федя Незабудка поднимал зябь, по восемнадцать часов не слезал с трактора, по две с половиной, а то и по три с половиной нормы давал за смену. Ребята удивлялись: не бес ли в нем сидит? В поле за ним не угонишься - трактор идет на большой скорости, будто разгоряченный конь, а Федя, сбив кепку на затылок и обнажив гладкий, круглый лоб, резко очерченный уже наполовину отросшей цыганской шевелюрой, с веселым задором смотрит в горизонт и поет, поет беспрестанно, как долгоиграющая пластинка с набором популярных песен. Другие трактористы делают остановки-перекуры, на обед, как положено, прекращают работу, только один Федя неистовствует в поле, даже обедает на ходу, всухомятку - кусок сала да кусок черного хлеба.