— Дик, — сказала она очень спокойно, — предположим, что я теперь пришла бы к тебе, — постарайся быть спокойным минутку, — такая, как я есть, не любя тебя ни на йоту больше, чем до сих пор.

— Но не как брата, все же? Ведь ты же говорила, что ты не чувствуешь ко мне братской любви, — помнишь, в парке?

— У меня нет и никогда не было брата, Дик, но предположим, что я сказала бы тебе: «Увези меня с собой туда, и, быть может, со временем я действительно по-настоящему полюблю тебя…» Что бы ты сделал?

— Я отправил бы тебя на извозчике домой. Но ты бы этого не сделала, и ничего бы такого не было. Ты стоишь того, чтобы тебя подождать до тех пор, когда ты сможешь прийти и отдаться без оговорок.

— И ты действительно веришь в это?

— У меня какое-то туманное предчувствие, что это будет так; неужели тебе самой это никогда не представлялось в таком виде?

— Дд-а-а… Но я чувствую себя такой недостойной, такой дурной…

— Более дурной, чем обыкновенно?

— Ты не знаешь всего, что я думаю. Это настолько ужасно, что почти невозможно сказать.

— Ничего. Ведь ты же обещала говорить мне правду.

— Да, но это так неблагодарно с моей стороны, и, хотя я знаю, что ты любишь меня, и я сама люблю иметь тебя подле себя, я… я могла бы, мне кажется, пожертвовать даже тобой, если бы этой ценой я могла достигнуть того, чего я хочу.

— Бедная моя маленькая возлюбленная! Я знаю и понимаю такое состояние души; но, увы, оно не ведет к успеху и не способствует хорошей работе!

— Ты не сердишься? Знай только, что я сама презираю себя за это.

— Я, конечно, нельзя сказать, чтобы польщен, но я предполагал нечто подобное и не сержусь. Мне даже жаль тебя. Ты должна была давно отогнать от себя подобное ребяческое чувство…

— Ты не имеешь права покровительственно относиться ко мне! Я хочу только того, ради чего я столько лет работаю, чего я так давно и так упорно добиваюсь. Тебе это досталось так легко, без всякого труда, и… мне кажется, что это несправедливо…

— Но что я могу сделать? Я отдал бы десять лет своей жизни, чтобы доставить тебе то, чего ты хочешь. Но я ничем не могу помочь тебе; даже я не могу тебе помочь.

Мэзи что-то ворчливо пробормотала, а он продолжал:

— А из твоих слов я вижу, что ты на ложном пути, что такой образ мыслей не ведет к успеху. Успеха достигают, не жертвуя другими, а только жертвуя собой. Это мне вколотили крепко в душу. Нужно отречься от себя, отказаться от своей воли, не думать никогда о себе, никогда не чувствовать удовлетворения от своей работы, кроме тех первых часов, когда у тебя появляется сама идея работы.

— Как ты можешь верить всему этому?

— Тут не может быть вопроса верить или не верить. Это святой закон, и его надо или принять, или отвергнуть. Если я стараюсь ему покоряться, но не могу, тогда моя работа становится негодной. Помни, что при каких бы то ни было условиях четыре пятых работы каждого человека неизбежно должны быть плохи, но остальная стоит труда, и ради этой одной пятой можно и должно неустанно работать.

— А разве не приятно получать похвалы даже и за плохие работы?

— Пожалуй, даже и слишком приятно, но… позволь мне сказать тебе нечто, хотя это не особенно подходящий для женского слуха рассказ, но ты ведь так похожа на мужчину, что я часто забываю, говоря с тобой, что ты женщина.

— Так говори же.

— Однажды, когда я был в Судане, я проходил по полю, на котором мы, дня три тому назад, дрались; там полегло около тысячи двухсот человек, и мы еще не успели их похоронить.

— Какой ужас!

— Я работал тогда над большим наброском в два листа, и думал при этом, как-то к нему отнесется публика здесь, в Англии. Вид этого поля, усеянного мертвецами, научил меня многому. Оно очень походило на гряду отвратительных ядовитых грибов… Мне никогда до того времени не приходилось видеть, как люди массами превращались в прах, и вот я вдруг понял, что мужчины и женщины не что иное, как материал, над которым можно работать, и что то, что они говорят или делают, в сущности, не имеет значения. Строго говоря, ты с таким же успехом могла бы приложить ухо к своей палитре и прислушаться к тому, что говорят твои краски.

— Дик, как тебе не стыдно!

— Погоди; ведь я сказал — строго говоря. Но, к сожалению, каждый человек должен быть либо мужчиной, либо женщиной.

— Я рада, что ты допускаешь хоть это.

— Что касается тебя, то я и этого не допускаю. Ты не женщина, но обыкновенным людям приходится считаться с этим, и это меня бесит. — При этом он швырнул ногой камень в море. — Я знаю, что совершенно не моя задача — думать или беспокоиться о том, что скажут люди, и я вижу, что когда я прислушиваюсь к суждению толпы, я этим наношу большой вред моей работе. И все же, черт бы их всех побрал!.. — и еще один камень полетел в море. — Я не могу удержаться, чтобы не мурлыкать, когда меня гладят по шерстке. Даже когда я по лицу человека вижу, что он лжет и в целях своих маленьких выгод ублажает меня сладкими речами, эта ложь доставляет мне удовольствие и коверкает мою работу.

— Ну а когда он не ублажает тебя сладкими речами?..

— Тогда, дорогая моя, — Дик засмеялся, — я забываю, что я слуга этих господ, и готов палками заставить их любить меня и восхищаться моей работой. Это верх унижения, но я полагаю, что если бы ангел писал людей с натуры, то и он в такой же мере утрачивал бы свое искусство, в какой прислушивался бы к похвале.

Мэзи рассмеялась при мысли о Дике в образе ангела.

— Но ты, по-видимому, думаешь, — сказала она, — что всякий успех и похвала вредят работе.

— Я не думаю, это закон вещей; я очень рад, что ты так ясно поняла это.

— Но это мне не нравится.

— И мне также. Но ничего не поделаешь. Чувствуешь ли ты в себе достаточно сил, чтобы в одиночку помериться силами с этим неумолимым законом?

— Мне кажется, что мне придется найти в себе эти силы.

— Позволь мне помочь тебе, дорогая, позволь мне поддержать тебя! Мы можем крепко обнять друг друга и стараться вместе идти прямо, не сворачивая в сторону. Мы, может, будем жестоко блуждать, но все же это будет лучше, чем спотыкаться и падать в одиночку. Мэзи, неужели ты не осознаешь этого?

— Я не думаю, чтобы мы поладили с тобой. Мы были бы те два медведя, которые в одной берлоге не уживаются.

— Желал бы я встретить того человека, который придумал эту поговорку! Он, вероятно, сам жил в берлоге и ел сырую медвежатину.

— Я, вероятно, была бы только наполовину тебе женой. Я постоянно думала бы и заботилась больше о своей работе, чем о тебе, как я это делаю и теперь. Четыре дня из семи дней в неделю я принадлежала бы всецело моему искусству, и ко мне нельзя было бы подступиться ни с чем.

— Ты говоришь так, как будто до тебя никто никогда не владел кистью. Неужели ты думаешь, что мне незнакомы все эти чувства тревоги и волнений, нервозности и тоски неудовлетворенности? Ты можешь считать себя счастливой, если с тобою это бывает только четыре дня в неделю. Но что из этого?

— А то, что, если и ты тоже будешь испытывать все те же муки и тревоги, то мы отравим жизнь друг другу.

— Нет, я сумел бы уважать в тебе эти чувства и настроения, а другой человек не сумеет. Он может даже высмеять тебя. Но что пользы говорить об этом? Раз ты думаешь так, то ты еще не любишь меня.

Прилив затопил почти всю отмель, и мелкие волны раз двадцать набегали и уходили обратно в море, прежде чем кто-либо из них нарушил молчание.

— Дикки, — сказала она наконец медленно. — Я думаю, что ты много лучше меня.

— Это вовсе не относится к делу. Но в каком отношении?

— Я не вполне ясно отдаю себе отчет в этом, но во всем том, что ты говорил сейчас о работе и обо всем остальном, твои взгляды лучше и благороднее моих; и потом, ты так терпелив. Да, ты, несомненно, гораздо лучше меня.

Дик бегло представил себе все теневые стороны обычной мужской жизни, и в том, что предстало его мысленному взору, не было решительно ничего, что бы могло преисполнить его душу сознанием своей нравственной чистоты, и невольно он поднес край ее мехового плаща к своим губам.