«Я, Ричард Гельдар, находясь в здравом уме и твердой памяти, сим заявляю свою последнюю волю и прошу считать таковую моим законным завещанием».

— Ах, почему я не научился печатать на пишущей машинке.

— «Никакого предварительного завещания я до сего времени не составлял и не отменял…»

Так!.. Проклятое перо!.. Где я тут писал? —

«Завещаю все мое состояние, а именно четыре тысячи фунтов и две тысячи семьсот двадцать восемь фунтов…»

— Ах, я никак не могу вывести этого прямо, я это чувствую, — и он оборвал пол-листка и принялся писать снова, особенно старательно выводя буквы, —

«словом, все, что я имею наличными деньгами и бумагами, завещаю», —

далее следовало полное имя Мэзи и наименования тех двух банков, в которых находились его деньги.

— Все это, может быть, и не совсем по форме, но нет ни одной души на белом свете, которая имела бы хоть тень какого-нибудь права оспаривать и опротестовывать это завещание. На всякий случай припишу еще адрес Мэзи… Войдите, мистер Битон!.. Вот моя подпись, я желал бы, чтобы вы и миссис Битон засвидетельствовали ее… Вот так, благодарю вас… Завтра вы проводите меня к хозяину, и я уплачу за три месяца по условию и оставлю у него, так как он нотариус, это мое завещание, на случай, если со мной что-нибудь приключится во время моего отсутствия. Ну а теперь затопим камин в студии, и вы останетесь здесь и будете подавать мне мои письма, записки, рисунки и бумаги, по мере того как я буду спрашивать их у вас.

Никто не знает, пока сам лично не убедится, какой великолепный костер можно устроить из копившихся годами писем, записок, набросков, дневников и всякого рода документов. Дик побросал в огонь все, каждый клочок бумаги в мастерской, кроме трех сильно потрепанных нераспечатанных конвертов. Он безжалостно уничтожал альбомы с рисунками и набросками, записные книжки и совершенно новые и недоконченные холсты.

— Какая бездна всякого хлама накапливается у каждого жильца, который долго живет в одном месте, — заметил м-р Битон.

— Да, действительно, — соглашался Дик. — Осталось еще что-нибудь? — спросил он, шаря рукой по стенам.

— Ничего, а камин раскалился докрасна.

— Прекрасно, а вы потеряли, по меньшей мере, на сто фунтов набросков и этюдов, судя по тому, как мои работы ценились. Ха, ха!.. Ведь я был не кто-нибудь!

— Да, сэр, — вежливо подтвердил Битон; он был совершенно уверен, что Дик помешался, а то он никогда бы не расстался, чуть не за понюшку табаку, со своей ценной и прекрасной обстановкой. Ну а что касается этих холстов, то они только занимают место на чердаках, и потому всего лучше навсегда избавиться от них.

Теперь оставалось только передать завещание в надежные руки, но этого нельзя было сделать раньше завтрашнего дня. Дик шарил руками по полу, по ящикам и по столам, чтобы убедиться, что нигде не осталось ни единого исписанного лоскутка или клочка бумаги, свидетеля его прошлой жизни, и, убедившись в этом, он сел перед камином и сидел до тех пор, пока огонь в нем не погас и охлаждающееся железо не стало потрескивать в ночной тишине.

XV

— Прощайте, Бесси! Я обещал вам пятьдесят фунтов, вот вам все сто, это все, что я выручил за свою обстановку, которую продал Битону. Эта сумма даст вам возможность не отказывать себе в нарядах некоторое время. В общем, вы оказались доброй девочкой, хотя и доставили и мне и Торпенгоу немало хлопот.

— Передайте мистеру Торпенгоу, что я люблю его по-прежнему. Передадите?

— Конечно, передам. А теперь проведите меня по трапу и затем прямо в мою каюту. Раз я буду на судне, я свободен!..

— А кто будет ухаживать за вами на пароходе?

— Вероятно, старший буфетчик, если деньги могут что-нибудь сделать; а по прибытии в Порт-Саид наш судовой доктор, а там дальше сам Бог позаботится обо мне.

Бесси отыскала каюту Дика, несмотря на сутолоку, царившую на пароходе от множества провожающих и плачущих родственников. Здесь Дик поцеловал ее на прощание и опустился на скамейку в ожидании, когда палубы очистятся от постороннего народа. Он, который так долго не мог привыкнуть свободно двигаться по своим комнатам в окружавшем его мраке, прекрасно ориентировался здесь, на пароходе, и необходимость самому заботиться о своих потребностях и удобствах бодрила его, как вино. Прежде чем пароход стал продвигаться между доками, он уже успел познакомиться со старшим буфетчиком, успел по-царски одарить его и заручиться его благорасположением, доставившим ему прекрасное место за столом и предоставившим ему все возможные удобства и внимательный уход во время пути. Вещи его были немедленно развязаны и разложены по местам, и он был вполне комфортабельно устроен в каюте. Здесь на пароходе он даже не имел надобности ощупью находить дорогу, так хорошо ему было знакомо все кругом. Затем Господь был так милостив к нему, что он крепко заснул сном здорового усталого человека, едва только его мысли собрались вернуться к Мэзи. Он проспал до тех пор, пока судно не вышло из устья Темзы и не стало покачиваться на волнах Ла-Манша.

Шум машины, и запах смазочного масла и свежей краски, и знакомые звуки в соседней каюте пробудили его к новой жизни.

— О, как хорошо снова ожить! — воскликнул он, позевывая я потягиваясь с особым наслаждением, и вслед за тем поднялся наверх на палубу, где ему сказали, что они уже поравнялись с Брайтонским маяком. Конечно, это еще не открытое море — как и Трафальгар-Сквер не деревня — открытое море начинается только за Уэссаном, но тем не менее Дик ощутил на себе его целительное действие.

Бурливый зеленый вал непочтительно налетел на пароход с носа и шаловливо окатил водой палубу и ряд новеньких палубных стульев; брызги полетели Дику в лицо, и он слышал, как пена звонко шлепнулась на палубу. С наслаждением втянул он в себя соленый, влажный аромат моря и затем прошел в курительную комнату. На него налетел сильный порыв ветра и сдул дорожную фуражку у него с головы, оставив его без головного убора в дверях каюты. Слуга, угадав в нем с первого взгляда привычного путешественника, заметил, что погода, вероятно, будет свежая и по выходе из канала покачает порядком, а в заливе можно, пожалуй, ожидать настоящей бури. Так и случилось, и Дик был этому весьма рад. В море все стараются за что-нибудь держаться, переходя с места на место, и не только непривычные, но и самые привычные люди делают то же; на суше же человек, пробирающийся ощупью, явно должен быть слепым. В море даже и слепой, если он не страдает морской болезнью, может подсмеиваться и подшучивать вместе с доктором над больными путешественниками и чувствовать свое превосходство над ними. Дик рассказывал доктору бесчисленные анекдоты, а это при умении лучшая монета, чем даже серебряная, курил с ним чуть не до рассвета и приобрел таким путем его недолговечное, но тем не менее искреннее расположение и даже уважение, побудившее его обещать Дику, что по прибытии в Порт-Саид он не оставит его а уделит ему часть своего времени.

Море то бушевало, то стихало, машина день и ночь гудела свою неизменную песню, солнце грело все сильнее и сильнее. Цирюльник Том Ласкар однажды поутру обрил Дика наголо, над палубами натянули тенты, пассажиры заметно повеселели, и, наконец, пароход пришел в Порт-Саид.

— Сведите меня к madame Бина, — сказал Дик доктору, — если вам известно, где она обретается.

— Ну вот еще, конечно, знаю! — ответил доктор. — Все они хороши, эти здешние злачные места, но я полагаю, что вам известно, что это, пожалуй, самый худший из притонов. Для начала они вас оберут и ограбят, а затем, не стесняясь, приколют или прирежут.

— Не беспокойтесь. Вы только сведите меня туда, а там уж я сам о себе позабочусь.

Так Дик попал к madame Бина и с наслаждением вдыхал памятный ему своеобразный аромат Востока, который чувствуется неизменно повсюду от Суэца до Гонконга, и слушал отвратительный левантский lingua franca. Солнце пекло ему спину между лопаток с бесцеремонностью старого приятеля; ноги его утопали в песке, а рукава его куртки были горячи, как свежеиспеченный хлеб, когда он подносил их к своему лицу.