...Поздний вечер. Отчитав с эстрады свои последние стихи, я прошла в зал поэтов. Ко мне сразу подступили две молодые женщины. Одна — высокая, стройная, белокурая, с правильным, кукольно-красивым и невыразительным лицом; назвалась Лидой, без фамилии. Вторая среднего роста, нескладная, темнокосая, с зелеными в очень густых ресницах глазами под широкой чертой бровей, тоже очень густых и чуть не сросшихся на переносье. Лицо взволнованное, умное: Галина Бениславская. Просят меня разузнать в правлении СОПО о Есенине — где он сидит и по какому делу. Я отклоняю просьбу:

— Спрашивала. Мне не ответят.

Те не поверили, настаивают. Думают, глупые, что во мне говорит обывательский страх. Страх-то есть, но страшусь не за себя.

— Я не из пустого любопытства, — сказала, наконец, темноволосая.— Я могу помочь.

Услышав «могу помочь», я решилась вызвать к ним Грузинова: он у нас секретарь Правления, и, знаю, предан Есенину.

Вызвала, и тут же меня взяло сомнение: если может помочь... значит, может и навредить? Ну Грузинов не дурак, сообразит, как повести себя с объявившейся вдруг помощницей.

ОРАНЖЕВАЯ ЩЕТИНА

Мне давно разъяснили, что произошло. Есенин пришел пообедать в частную столовую (их было в Москве немало, этих «домашних кухонь») и угодил в засаду. Замели всех подряд, и хозяев и посетителей.

Справляюсь ежедневно — вечером в СОПО, днем в книжной лавке «Художников слова» (близ консерватории). Чем черт не шутит, может, впрямь темнокосая помогла?

Мороз нещадный — даром, что только октябрь. С трудом открываю примерзшую входную дверь и еще с порога вижу за прилавком самого Есенина. Он радостно рванулся навстречу — и вдруг застыл, испуганно прикрывая заросшие щеки тыльной стороной ладоней. Нет не того испугался, что не брит: на щеках сияет сквозь раздвинутые пальцы ярко-оранжевая щетина! Никогда ни до ни после того дня я не видела рыжинки на его щеках, всегда тщательно выбритых и запудренных. Эти густо напудренные щеки не раз упоминает и английский писатель-славист Гордон Мак Вэй в своей книге «Изадора и Есенин» (Gordon VcVay. “Isadora and Esenin”, Ardis? 1980).

Я уже готова была приписать оранжевый цвет щетины какому-то световому эффекту вечереющего дня... Но вот вышел «Роман без вранья». Мариенгоф тоже — и в той же связи — упоминает вскользь «рыжую щетину» на щеках Есенина.

В дальнейшем узнала: кому бы ни был обязан Сергей Есенин выходом на волю (считается, что Малкину из Главпечати), Галина Артуровна Бениславская уверила его и напрочно! — что и она подтолкнула дело и что в ней он всегда найдет защиту!

ПУСТО ВНУТРИ

Тяжелая для меня пора. Выходив меня, Люба, сестра, тут же слегла сама: какой-то затяжной истерический приступ. Показывает мне белый платок, уверяя, что харкает кровью. Требует: «Ты за мной ухаживай, как я ухаживала за тобою». К этому хозяйственные трудности, чуть не голод. Часто приходится таскать воду ведрами от соседей в первом этаже к нам, на четвертый. Пилить и колоть дрова для «буржуйки»: октябрь, а уже морозы! Но что хуже всего: пока я прохлаждалась на Кавказе, Люба упустила свою комнату в нашей же квартире, которую мне удалось для нее выхлопотать, вселилась ко мне и... ввезла мамин рояль! Да бегай по урокам, да посещай занятия в литературной студии!

Кажется, быт совсем засосет меня, и уж не знаю, как пробивается сквозь него родничок стиха.

Лавка заперта, но дрова в печурке не прогорели. Мы сидим вдвоем у огня, Есенин и я, он мне читает — из «Сорокоуста» ли, из «Исповеди хулигана»? — требует, чтоб и я прочла свое. Читаю что-то о «серебре волос». Его удивило: разве я чувствую себя старой?

Бурная атака — с ума он сошел, прямо перед незанавешенной витриной! Хрупкая с виду, я куда сильней, чем кажусь. Натиск отбит. Есенин смотрит пристыженным и грустным. И вдруг заговорил — в первый раз при мне — о неодолимой, безысходно» тоске. О том, что у римлян называлось taedium vitae (букв. «томление жизнью» (лат.)). Эта не его, мое обозначение.

— А у вас так бывает? Пусто внутри? И вроде жить наскучило?

Говорю в ответ, что тоска у меня иная: как жажда нового; или как горе, но от него только полней душа. А пустота внутри? Нет, это мне не знакомо.

Уверяю Сергея, что и у него это не то: он слишком выложился в стихах — ведь написал так много, с такою полной отдачей! Поэзия берет человека всего целиком. Тут не может не остаться ощущения (нарочно говорю «ощущения», а не «чувства») внутренней пустоты.

— Полюбить бы по-настоящему! Или тифом, что ли, заболеть!

«Полюбить бы» — это, понимаю, мне в укор. А про тиф... Врачи тогда говорили, будто тиф (сыпной) несет обновление не только тканям тела, но и строю души.

Угольки, однако, давно прогорели, нам пора.

Выходим вместе. Идем переулками, пересекаем Тверскую. Большая Дмитровка. Здесь нам расставаться, Сергею налево, мне прямо. Бросив «до свиданья!», иду наперерез мостовой. Вижу и не вижу: бешено мчащийся кабриолет. Стоящий в рост возница.

Над головой занесено копыто. Блеск подковы в глаза. Жар конского дыхания на щеке. В плечо крепко впились пальцы друга. Рывок. Мы снова рядом на тротуаре.

Видение — конь, кабриолет, возница в рост — пронеслось мимо.

Как он успел? Мгновенная быстрота реакции, меткое движение руки! Вот когда я поверила, что в войну Есенин какое-то время и впрямь, работал наездником в. цирке.

А сейчас... как он грустно и участливо смотрит мне в лицо!

— Что с тобой? Ведь видела — и не уклонилась. И на днях, когда в лавке обрушились над головою трубы, угли, на тебя посыпались горящие, — ты и, бровью не повела.

Да, было и это. И тогда он вот с такой же точностью реакции, выхватил меня из-под рухнувших накаленных труб.

— Зачем же неправду сказала? Знаешь и ты эту тоску и пустоту. Будто все равно жить или не жить.

Все это так и говорилось — на «ты». Точно вырвалось само собой из сердца.

— Да нет, нет! Это только... только рассеянность.

Не могу же я втолковать ему правду. Во мне не моя, а его тоска. Постаралась вернее понять ее, чтобы, поняв, преодолеть и ему же потом помочь.

Острое чувство радости. И не тому я рада, что он — дважды за эти дни — спас меня в беде: мне ясно, одоление опасности словно разбудило и в нем радость жизни, подняло новый вал душевной силы.

«Канатаходец» выдержал испытание.

НОВАЯ НАДПИСЬ

Осень двадцатого — или январь двадцать первого?

У Есенина и у Мариенгофа одновременно вышло по новой книжке стихов, помнится, обе нетолстые, продолговатые. Что именно? Затрудняюсь назвать. У Есенина, возможно, «Преображение» (повторным изданием). Встреча с обоими в книжной лавке. Анатолий преподносит мне свою книжку с той характерной для него нескромной надписью.

Протягивает мне книжку и Сергей. Читаю надпись. То же, что проставлено было на «Треряднице». Мне промолчать бы — ведь повторение лишь усиливало смысл. Но я не утерпела и, как бы усмотрев в новой надписи только дешевую игру слов, да еще и вовсе обесцененную повторением, сказала:

— Такую надпись вы мне уже сделали в прошлый раз.

— Дайте книгу! — с сердцем потребовал Есенин и вписал, втиснув перед подписью, добавочную строку. Теперь можно было прочесть:

Надежде Вольпин

с надеждой,

что она не будет больше надеждой.

Сергей Есенин.

Как это прикажете понимать? — я спросила.

Есенин с вызовом:

— Взял и вывернул.

...Обиделся. И не забыл обиду!

С той поры он уже никогда не дарил мне своих книжек, ни с надписью, ни без надписи.

СЛОВАРЬ ДАЛЯ

Среди поэтической молодежи, толкущейся вечерами в кафе СОПО, завелся академик. Смотрит строго, придирается к ударениям, к формам слов... Что знает, на том стоит непреклонно. Ух и досталось бы от него по части ударений Николаю Алексеевичу Некрасову! Зовут академика Теодор Левит, а лет ему шестнадцать. Есть в нашем тесном кругу еще один знаток по части ударений — музыкант и поэт Георгий Николаевич Оболдуев — друг мой Егорушка. Как-то в споре с одним из них понадобилось мне проверить какое-то слово. Заглянуть бы в Даля (сейчас, на исходе двадцатого года, еще нет словарей поновее)