Встретившись через денек с Есениным, я вспомнила, как недавно он при мне горячо нахваливал друзьям «гениальное творение Даля». Вот и спросила:

— Есть у вас Даль?

— Нет.

— А в лавке у вас на продажу не выставлен?

— И в лавку давно не приносили. Почему спрашиваете?

— Да поспорила о слове» надо проверить... Вы разве никогда себя ни в чем не проверяете?

— Проверять? Зачем? — и гордо добавил: — Язык — это я.

РЕЛЬСЫ

Август. Рельсы спицами,

Дар в пыли клубится.

К югу лист исписанный

Развернули птицы.

К полдню златокудрому

Обернусь я круто:

Ты в путях, возлюбленный,

Жизнь мою запутал.

И, как лес безлиственный

Все по лету дрогнет,

Так с тобой исписано

Полотно дороги.

И, как злыми рельсами

Узел жизни стянут,

Так тобой истерзана

Глупенькая память.

Август. Дни ущербные

Режет ночь серпами.

Злак волос серебряный

Сбереги на память.

Ведь недолго мне в лицо

День любезен будет

Через шею колесо

И разрезан узел!

1921

Часть вторая

ОТРАВЛЕННОЕ СЧАСТЬЕ

(1921-1922)

Тучи, пойманной в колодце,

Журавлиная тоска.

ПРИНЦЕССА БРАМБИЛЛА

Весна двадцать первого. У Таирова с шумным и спорным успехом идет «Принцесса Брамбилла». Кто-то усудобил мне билетик. Но идти в театр одной? Не так это соблазнительно. Спрашиваю у Есенина, стоит ли смотреть.

Он отвечает с жаром:

— Стоит ли? Нужно! Необходимо! Непременно посмотрите. Красочно, празднично! То самое, чем должно быть театральное зрелище.

Не об актерской игре, не о постановке, режиссуре, наконец, не о самой пьесе Гофмана: он отозвался о спектакле со страстной своей похвалой именно как о зрелище — и только.

Проверить отзыв поэта мне не удалось — по каким-то обстоятельствам пришлось переуступить свой одиночный билетик.

Помнится, в репертуаре Камерного «Брамбилла» продержалась не очень долго. Не сохранилась она в памяти театрального зрителя, не то что ее младшая соперница «Принцесса Турандот» (о той даже частушки слагались). Может быть, как раз потому, что представляла собой не более, как «театральное зрелище»?

НЕПРЕКЛОННАЯ

Осень двадцатого года. А где происходил тот вечер, не скажу: в Большом ли зале консерватории? В Колонном ли зале? Только не в Политехническом — это помню твердо. Есенин читает новые поэмы — «Сорокоуст», «Исповедь хулигана». Я в задних рядах — пришла, как всегда, поздновато. На эстраде слева сидят тесной стайкой радостные и гордые этой честью друзья поэта, все больше девушки: Бениславская с подругами и... и какая-то совсем новая фигура — немолодая женщина, темноволосая. Сидит очень прямо, руки на коленях, как у каменного Рамсеса, ни тени улыбки на длинном лице... «Классная дама», назвала я мысленно незнакомку. В перерыве справляюсь о ней у Сусанны Маар. (Псевдоним Сусанны Чалхушьян, участницы группы поэтов «ничевоков», прибывших из Ростова в Москву в начале 1920 г.)

— Пожилая? Где?

— Вторая справа от Гали Бениславской.

Сусанна смеется. Издалека она и впрямь смотрится пожилой. Нет, это совсем молоденькая девушка. Из Харькова. Отчаянно влюблена в Есенина и, заметь, очень ему нравится. Но не сдается (не в пример своим сестрам и стихолюбивым подругам!) Словом, Женя Лившиц.

Столь полных сведений я не ждала. Сусанна поистине справочное бюро! К ней, как по речкам в озеро, стекается всяческая информация.

Вблизи харьковчанка оказалась стройной худощавой девушкой со строгим и очень изящно выточенным лицом восточного, пожалуй, склада. Глаза томные и грустные. Сжатые губы. Стихи слушает жадно — во все глаза!

Впредь я буду встречать ее довольно часто, то на вечерах в Политехническом и Доме печати, то в книжной лавке имажинистов (у консерватории). Живо запомнилась такая картина: они стоят друг против друга, разделенные прилавком, Женя спиною к окну витрины, Есенин — на полном свету. Взгляд Есенина затоплен в черную глубину влюбленных и робких девичьих глаз, рука поглаживает аккуратно выложенные на прилавок кисти покорных рук. За парой наблюдает слева — иронический и добрый взгляд Айзенштата, справа — мой. Что читает девушка в завораживающих глазах поэта? Ответную влюбленность? Нет, скорее пригласительную нежность. Ее девическая гордость требует более высокой цены, которой не получает.

А вот и другая встреча, не такая мимолетная. Весна двадцать первого года. Богословский переулок Дверь на мой звонок Есенин отворяет сам. Вводит. в комнату.

— Не ждали? Я во делу. Выложу и сразу побегу.

— О делах потом,- перебивает Сергей,— Быстро не отпущу, раз уж вы тут. В кои-то веки снизошли!

Квадратная комната. Вдоль окна — с отступом для стула — большой прямоугольный стол (не письменный), на нем в углу сдвинутая работа и кучка книг. С торца налево сидит девица — знакомая прямая посадка, «как аршин проглотила». Нет, не аршин… не классная дама: скорее первая ученица, готовая дать заученный ответ. Глаза не выдают и тени недовольства моим несвоевременным вторжением.

На столе появляется чай.. — полутеплый. Сперва неловкое молчание, потом вялый общий разговор. Женя спрашивает вдруг Есенина, умеет ли он рисовать.. Я попадаю в детский сад. Не классная дама, не первая ученица... Трехлетняя Женечка спрашивает пятилетнего Сережу: «Ты умеешь рисовать?» и тот в ответ, резко: «Нет. А ты?» «Я умею рисовать уточку». И Женя — Евгения Исааковна Лившиц — старательно выводят на листке бумаги лежачий овал — тело птицы; слева кружок с клювом — головка; справа палочки веером — хвост.

А я поясняю деткам, что на тот же. вопрос «умеете вы рисовать?» Скрябин будто бы ответил: «Не знаю, не пробовал». Только вот не припомню, от кого я это слышала. Мне хочется взять карандаш, нарисовать всадника на буйном коне, но нельзя, выйдет похоже на бахвальство.

Женя спохватилась, что ей пора. Поднимаюсь и я. Меня Сергей не отпускает: «Вы же по делу! Поговорим».

Как живо все это вспоминается мне, когда годы спустя Сергей раздраженно и явно в угоду Бениславской — скажет при мне в больнице на Полянке про Женю Лившиц:

— Она будет мужу любовь аршином отмерять.

Уж не тем ли проглоченным аршином, который не дает согнуться горделивой спине?

В ТУ ПЕРВУЮ НОЧЬ

Весна двадцать первого. Богословский переулок. Я у Есенина:

Смущенное:

— Девушка!

И сразу, на одном дыхании:

— Как же вы стихи писали?

Если первый возглас я приняла с недоверием (да неужто и впрямь весь год моего отчаянного сопротивления он считал меня опытной женщиной!), то вопрос о стихах показался мне столь же искренним, сколь неожиданным и... смешным;. Вихрем пронеслось в уме

«Вот как, и ты разделяешь дешевую мужскую философию о роли половых гормонов в творчестве... Совсем недавно Сергей Буданцев толковал мне, что родись я мужчиной, то при моем-де даровании я развернулась бы в поэта первого ранга... Ну, с того и спросу нет — умен, но пошловат... А Есенин... Но, значит, все-таки признаешь ты во мне подлинного поэта...»

И еще сказал мне Есенин в тот вечер своей запоздалой победы:

— Только каждый сам за себя отвечает!

— Точно я позволю другому отвечать за меня! — был мой невеселый ответ.

При этом однако подумалось:

«Выходит, все же признаешь в душе свою ответственность — и прячешься от нее?» Но этого я ждала наперед.

Не забыл напомнить мне и свое давнее этическое правило: «Я все себе позволил!»

К кому ты сейчас примериваешься, Сергей Есенин? Повеяло Достоевским, хоть никогда я не слышала от тебя этого имени... И память услужливо подсказала: «Ставрогин!»

На миг мне сделалось не на шутку страшно. Не за себя.

А надо всем звенела радость полного сближения. Для него, как и для меня.

Позже поняла: это есенинское правило «я все себе позволил» — правило не так этическое, как эстетическое — не очень-то подтверждалось его поведением в жизни. Этими словами он лишь внушал самому себе, что поэт — человек, живущий для искусства,— не должен подчинять себя каким бы то ни было запретам, нравственным ограничениям. Недаром, когда он определится как поэт в полном смысле советский, добровольно поставивший себя в известные границы, Есенин отбросит это правило: «я все себе позволил». И повторю: после его возвращения из заграницы я уже никогда этих слов от него не услышу.