ОСОБЕННЫЙ ВЗГЛЯД

С Есениным нередко бывало такое: среди разговора, для него, казалось бы, небезразличного, он вдруг отрешится от всего, уйдет в недоступную даль. И тут появится у него тот особенный взгляд: брови завяжутся на переносье в одну черту, наружные их концы приподнимутся в изгибе. А глаза уставятся отчужденно в далекую точку. Застывший, он сидит так какое-то время — минуту и дольше — и вдруг, встрепенувшись вернется к собеседнику. Так происходило, с ним и наедине со мною, и за столом в общей небольшой компании. Позже тот же взгляд я приметила у Кати Есениной. Решила, что девочка переняла его у брата, во многом усердно ему подражая в свои пятнадцать лет.

Но вот и мой малыш месяцев семи, качаясь в люльке нет-нет, а уставится вдаль. Тот же взгляд! И я безошибочно узнала, что это не какая-то выработанная манера ухода от окружающих, а нечто прирожденное — и у Сергея, и у Кати... и у моего мальчонки. У Шуры Есениной, мало похожей на брата (она в мать, а Сергей и Катя явно в отца) я никогда не наблюдала этого есенинского взгляда.

НАШИ СПОРЫ

Мы часто говорим — а то и спорим — о формальных приемах в поэзии.

— У Маяковского,— укажу, бывало,— превосходные образы! — И цитирую:

А у мчащихся рек на взмыленных шеях

Мосты заломили железные руки.

— Скажете, плохо?

Есенин в ответ (разговор был еще в двадцатом году, до моего вступления в ряды имажинистов):

— А это не образ — это рассказ, «фельетон» «сотворение мифа»

Имажинистов часто попрекали подменой понятия «поэтический образ» просто метафорой. К тому же по строенной, «если не на прямом сравнении — «как», «словно», «будто»,— то посредством родительного падежа или творительного, например:

1) Родительный падеж:

Веслами отрубленных рук

Вы гребетесь в страну грядущего.

(Укажу попутно: Есенин произносил: «вы хребетесь в страну хрядущего» — с глухим «х»!).

2) Творительный падеж:

По пруду лебедем красным

Плавает тихий закат.

Первым из этих приемов Есенин пользовался чаще, чем вторым.

Как-то в беседе со мной Иван Никанорович Розанов (в прошлом — мой гимназический учитель литературы) заметил, что у Пастернака можно часто встретить образы, построенные не на метафоре, а на метонимии. (Метафора – иносказательное выражение, построенное на сходстве. Метонимия – иносказание, основанное на близости или внутренней связи понятий. – Н.В.). Я же назвала любимый прием имажинистов «аблативус, или генитинус имагинис», памятуя, как на уроках латыни мучили гимназистов всевозможными видами употребления этих падежей.

Но шли — нет, не годы, месяцы — и менялись установки и старших поэтов, и мои.

Однажды у себя, в Богословском, Есенин, когда я уже спешу убежать (мне в тот вечер читать с эстрады в «Стойле Пегаса»), как бы под занавес говорит:

— А насколько все-таки тоньше строится образ в народной поэзии!

И читает:

Высоко ворон летает,

Крылом небо достает.

Хорошо милый ласкает,

Только замуж не берет!

«Небо достает» — а понимай: «ведь не достает же».

Я отвечаю, что в этой — конечно, женской — частушке всего замечательней, что милый сопоставлен не с соколом, а с вороном, и это придает жалобе двойную горечь.

Есенин кивнул, как бы в согласие. Помолчав, продолжает:

— А теперь послушайте, как тонко дан образ вот здесь:

Дайте, дайте мне силу

Да я березоньку спилю

У березы тонкий лист

А мой милый гармонист

Я обнимаю на прощанье моего «гармониста» и бегу выступать. И по дороге вспоминаю, как в дни моего отрочества, в годы первой мировой войны один из «толстых» журналов («Русское богатство»?) поместил статью о частушках, где автор (помнится авторша) приводил и такие «перлы» народной поэзии

Мой миленок не теленок

Целоваться горазд-ловок

Нет ни сопель, нет ни слюн

Целоваться ловко с ним

Подумалось, что заслуживает здесь внимания, так это диссонансовая рифма: «с ним слюн». Жемчужное зерно в навозной куче критики!

И еще я подумала: зачем прочел мне Сергей про ворона? Кажется, ничуть я ему в замужество не набиваюсь. А вторая частушка? Не по плечу я дерево рублю? Пусть так. Горько, конечно. Но «есть и в неутоленности счастье!» Отравленное... но все-таки счастье!

А пути строения образа. О них глубже многих высказался в разговоре со мной Осип Мандельштам с его идеей о знаке радикала. Но об этом рассказано будет ниже.

ПОЭТ И ПОЭТЕССА

«Стойло Пегаса». Двадцать первый год. Лето в разгаре. То жаркое грозное лето, завершившееся великим голодом в Поволжье.

— Вот вы куда запрятались! — слышу я голос Есенина.

Он нашел меня в этой большой комнате за кухней. Сижу и проверяю, хорошо ли помню новые свои стихи, которые сегодня собираюсь прочесть с эстрады

Есенин покосился на высокую кровать под лоскутным одеялом, бросает с сердцем:

— Сколько раз просил, чтобы выбросили эту мерзость. Как горох об стену.

И, сразу подобрев, вновь повернулся ко мне. Со смехом:

— Оказывается, наши виолончелист и таперша муж и жена! Смешно, правда? Музыкант женат на музыкантше!

И, словно прикинув что-то в уме, добавляет:

—...Поэт женат на поэтессе. Смешно!

Разве? Роберт Броунинг (так у нас тогда произносили имя великого английского поэта) был женат на поэтессе Элизабет Баррет. Она в ту пору была знаменита, а он только еще тянулся к славе. Впрочем, Гумилева раздражало, что его Аннушка «тоже пишет стихи». На том они с Ахматовой и разошлись.

Я поражена неожиданным этим открытием: неужели Есенин примеривается к мысли о женитьбе на мне? Чушь! Для брака я слишком неуживчива.

Это было в полосу нашего очередного «разрыва»: очередной и неожиданный шаг к примирению.

А через несколько дней здесь же, за кухней, Сергей вдруг сказал мне — без видимой связи с темой разговора:

— Вам нужно, чтобы я вас через всю жизнь пронес — как Лауру!

Бог ты мо», как Лауру! Я, кажется, согласилась бы на самое короткое, но полное счастье — без вечного нарочитого мучительства. И с обиды, что ли, не спешу ухватиться за этот его своеобразный подступ к примирению в нашей изрядно затянувшейся размолвке.

Так оно шло у нас всегда: повод к ссоре выискиваю я, первый шаг к миру делает Сергей (ему проще, знает: сколько бы я ни ерепенилась, я люблю неизбывно...).

Оба эти разговора — о двух музыкантах и про Лауру — мне вспомнятся при другой нашей беседе: месяца через два, с глазу на глаз, в его комнате в Богословском переулке.

— Никогда мне не лжешь? Нет, лжешь! — укоряет Сергей: — Говоришь, что я тебе дороже всего на свете, что любишь меня больше жизни. Нет, больше всего на свете ты любишь свои стихи! Ведь ты для меня не откажешься от поэзии?..

Мне стало смешно. Когда это я говорила, что «люблю больше жизни»? И говорила ли? Это он сам себе говорит — знает сам, без моих уверений.

Я взвесила в уме и ответила:

— Люблю тебя больше всего на свете, больше жизни и даже больше своих стихов. Но стихи люблю больше, чем счастье с тобой. Вот так!

— Что ж, это, пожалуй, правда...

А у меня гроздило в мозгу: но почему ему нужна эта жертва? Бросить стихи! Точно они не часть меня самой! Ведь не потребует, чтоб руку себе отрубила...

ЗНАЮ НУТРОМ

В нагрудном кармане пиджака Сергей постоянно носит фотокарточки своих детей: детей от Зинаиды Райх — Тани и Кости. Любит показывать их собеседникам. А мужчины, поглядев, редко откажут себе в замечании, обыденном в те первые послереволюционные годы: «0ткуда у тебя такая уверенность, что дети твои? Ну, Елочка — светленькая, на тебя похожа, а сын весь в мать...» И дальше намеки на незадавшуюся брачную жизнь Сергея. Грубая, мужская жеребятина! Вот так же, услышу я через год, станут дразнить друзья-приятели удивительного нашего художника Василия Чекрыгина чуть не накануне его гибели. Шла ломка семейного уклада — революционная, как тогда полагали, ломка. В тот вечер я сидела рядом с Сергеем за столиком в «Стойле Пегаса» — не в «ложе имажинистов», а там же, по левую сторону, но ближе к входу. Год двадцать первый, а в сентябре это было или ближе к зиме, не припомню. Пожалуй, второе. С нами еще несколько человек. Есенин стал показывать новые фото детей. И кто-то — не Иван ли Грузинов? — бросил это набившее всем оскомину: «Да твой ли сын-то? Родился, когда у вас с женой пошло на разрыв». И вдруг Сергей отозвался с горячностью, даже удивившей меня,— не стал переводить вопрос на шутку.