Кто-то подходит ко мне:

— Надя, вы вроде бы знаете по-английски?

— Знаю, да не слишком. Читаю, но не говорю.

— Ну, хоть как-нибудь. Тут иностранные журналисты хотят о чем-то расспросить Коненкова.

Пересаживаюсь за стол «великого» — он и сейчас явно меня не признал. С английским справилась лучше, чем ожидала. Коненков не хочет меня отпускать, даже предлагает поехать с ним в Америку в роли его переводчицы. Я отклоняю незаслуженную честь. Да и чем кончится?.. За борт, в набежавшую волну? Общий смех.

— А хотите, познакомлю вас с Сергеем Есениным? Мы вот с приятелем едем к нему сейчас (имени приятеля он мне не назвал).

Я ухватилась за предложение — забавный получится розыгрыш!

Еще в кафе я объясняю Коненкову, что издавна с ним знакома, даром, что он упорно меня не узнавал. Два года кряду я по два-три раза навещала его выставки в студии. И он со мной не раз беседовал!

— Да не может быть! Это при моей-то памяти на лица, да чтоб я не запомнил такую девушку!

— А вот и не запомнили!

(Замечу в скобках: как-то на мой вопрос, изменчивое ли у меня лицо, Есенин ответил: «лицо у вас сильно меняется в зависимости от волос, как вы их зачешете».)

Итак, едем на извозчике в Богословский переулок.

Коненков начинает меня представлять поэту, мол, замечательная девушка, а по-английски так и чешет!.. Но Есенин сразу заграбастал меня:

— Ну, молодец, отбросила обиду!

На этом, однако, розыгрыш не остановился. Что было далее, я вспоминаю сейчас со стыдом. Уж я ль не чтила создателя Паганини! И все же позволила себе и дальше подшучивать над ним. Видно, прав Матвей Ройзман, указывая, что в те годы все мы — а Сергей особенно — любили всякого рода розыгрыши.

Располагаемся в большой длинной комнате — не в той квадратной, где Есенин принимал меня и Женю Лившиц, когда я первый раз пришла к нему... Меня Сергей властно усадил с собою рядом на узком диванчике. Продолговатый стол. Напротив нас — Коненков с другом. Здесь же приютившийся у Есенина Ваня Старцев (так его все называют), кто-то еще... Вино, кое-какая снедь — хотя мы уже заложили фундамент в «Стойле». От вина отказываюсь, хватит с меня выпитого в кафе. Коненков узнает, что его «переводчица» занимается не только языками, но еще и поэтесса. И поучает: женщинам стихи писать ни к чему! «Вот он (тычет пальцем в Есенина) — он и за себя и за вас все выразит! А женщины писать не должны!»

Вот оно как! Женские стихи заранее осуждены! Нет Анны Ахматовой, не было великой Сапфо!

— А вы все-таки прочтите ему свои стихи,— вступается за меня Есенин.— Ты послушай — она хорошо пишет. И не по-женски!

(Ох, эта сомнительная похвала!) Начинаю:

— Посвящается Рюрику Ивневу.

— Ивневу? Ивневу не надо посвящать! — перебивает, вскипев, Коненков.

— Знаю, все знаю, но что поделаешь... сердцу не прикажешь.

— Он же...— и смолкает на полуслове.

— А вот я, бедная девочка, посвятила стихи Рюрику Ивневу!

И читаю:

Не пленяйся бранной славой,

О, красавец молодой,

Не кидайся в бой кровавый...

И так далее.

— Скажете, не стоило писать?

Отзыв Коненкова снисходителен. Да, очень мило, но все же... не надо вам писать: Сергей и свое и ваше выразит лучше.

Я, конечно же, понимала, что прибегаю к запретному приему: одно и то же для разного времени звучит по-разному... Но слишком велик был соблазн немножко отомстить за отказ женщинам в праве на творчество — да и за это упорное «неузнавание». Я сразу-то не учла, что выгляжу по-щенячьи, что и три года назад, и теперь я ему показалась моложе своих «совершенных лет»... Однако эффектную концовку Есенин мне скомкал, я готовилась закончить несколько иначе.

— А ты, Сергей Тимофеевич, Пушкина признаешь? — спросил он.

— Пушкин! Пушкин это был Пу-у-шкин!

Есенин:

— А ведь она тебе Пушкина прочитала... «Стенька Разин» уставил на нас растерянный взгляд.

Растерянный и беззлобный. До чего же добрые у бородача глаза!

Дальше он стал меня уговаривать, чтобы я ему позировала. Без одежды.

— Отличная будет скульптура.

Смотрит на меня раздевающим глазом, но странно — меня от этого нисколько не коробит: глаз не мужчины, а художника. Уговаривает упорно:

— Не бойтесь. Я вас не обижу. Ну, хотите, вот и он (жест в сторону Есенина) будет тут же сидеть.

Смеюсь:

— Лучше уж свою жену приставьте дуэньей! Но нет, не могу: я и братьям никогда не позирую, сколько ни просят. Для меня это истинная пытка.

Что еще было в тот вечер? Пели хором: «Давай, Сергей, нашу любимую» — и затягивают народную песню. Добрый молодец... берег реки... конь... Но ни одного стиха не удержала память. У Коненкова голос густой, низкий, у Есенина высокий, чистый и чуть приглушенный; и оба поют, на мой суд, музыкально. Как никогда, я сейчас пожалела, что неспособна спеть ни одной фразы! Не так из-за неточного слуха, как от полного невладения голосом: даже читая с эстрады стихи, не знаю, как они у меня сейчас зазвучат — звонко или замогильным басом. Слух-то могла б и развить, но... мать у меня учительница музыки — ученики ходили на дом «насиловать простуженный рояль». Я сама себя наказала, как боги Фамиру-кифареда (Герой одноименной трагедии Иннокентия Анненского. – Н.В.): «Чтоб музыки не слышал и не помнил!»

Но самым важным для меня, самым памятным, было другое. Я вышла из-за стола — немного освежиться, умыть лицо ледяной водой. Сергей перехватил меня на кухне, тянется с ласками. Я отстраняюсь. И вдруг признание:

— Мы так редко вместе. В этом только твоя вина... Да и боюсь я тебя, Надя! Знаю: я могу раскачаться к тебе большою страстью!

Эти слова я привожу не ради их смысла: характерен самый оборот речи, лепка фразы.

А для начала Сергей взял с меня слово, что я не буду позировать Коненкову: ни в платье, ни без.

Слова о «большой страсти» я запомнила надолго — на всю мою жизнь. Запомнила в их точном звучании. Часто раздумывала: а почему — «боюсь»? Что его страшило? Стать рабом своей страсти? Нет, она была бы взаимной, счастливой. Вот счастья-то он и боялся! «Глупого счастья с белыми окнами в сад».

Для Пушкина, для Гете личная жизнь, какова она есть, составляла материал их поэзии. А для Есенина... Для него поэтический замысел подчиняет и самый ход его жизни. «Глупое счастье» заранее отвергнуто, изгоняется из поэзии... и из жизни: в творчестве «запрограммировано», сказали бы сегодня, иное — и поэтому... Не позволю себе «раскачаться большою (да еще счастливой!) страстью»!

Все, как есть — история, политика, законы естества — для Сергея Есенина подчинено требованиям его поэзии. -

ГАЛИН МУЖ

Ноябрь двадцать первого — или несколько позже? Вечером до начала программы в «Стойле» я зашла к Есенину. Пришлось позвонить дважды. Когда я, наконец, попала в коридор, мимо меня бурно пронесся молодой человек, которого мне вроде бы случалось видеть и раньше. Высокий (повыше Сергея), стройный, волосы светлые, но не яркие, лежат аккуратно; правильные черты. На общий вкус красив, но лицо незначительное,— прилепила я свой ярлычок.

Сейчас он едва не сшибся со мной. Крикнул через плечо — как видно, Есенину — «Наш разговор не кончен!», что-то добавил, прозвучавшее угрозой (уже с лестничной площадки) и захлопнул с размаху дверь.

Есенин крепко стиснул обе мои ладони.

— Вы вовремя угадали прийти!

— Кто такой? — спросила я.— Чего ему надо от вас?

— Муж Гали Бениславской,— услышала я неожиданный ответ. И дальше, помолчав:

— Н-да! Точно я за нее в ответе... за их разрыв... Не спешите, куда вы? Я же рад вам не только за избавление от дурного гостя. Всегда рад, вы же знаете!

А через два-три дня Сусанна Мар прибежала ко мне с очередной новостью:

— Надя! Галин муж заявился к Есенину, кидался на него — с бритвой, что ли,— норовил резануть по лицу, по глазам! А когда пришел домой, застрелился.

— Есенину пулей не грозил?

— Нет, кажется. Хотел изуродовать.

— Это очень понятно: хорошенькие мальчики не понимают, что в этом женщина умней мужчины. Нам нужно кое-что помимо красивенького личика.