Только Маргит больше помалкивает, откровенно наблюдая за мной, будто надеется что-то прочитать в моей душе, скрытой даже от тех, кто читал мои книги. Ее почти серые глаза, темного оттенка, сидят глубоко и словно выглядывают каждый из своей норки. Когда я поворачиваюсь к ней, Маргит не отводит взгляда. Не скажу, что она пугает меня, но под таким надзором становится неуютно.

Ула тащит меня за стол, что-то приговаривая. Едва поспевающий за нами Леннарт бормочет, что сегодня на ужин голубцы с виноградными листьями. Это не национальное блюдо, оно заимствованно у турков, но шведам очень полюбилось. Я должна оценить.

— Кстати, — вдруг вспоминает Леннарт, — то, что вы называете шведским столом, родилось благодаря русским. Чтобы выпить перед едой рюмку водки, на стол выставлялись закуски. Мы не пьем с одним огурчиком… И со временем закусок становилось все больше и больше.

— Значит, мы и у вас наследили, — меня все время тянет улыбнуться ему, но под пристальным взглядом Маргит собственная улыбка кажется мне фальшивой.

Я тихо спрашиваю у Леннарта:

— Твоя сестра считает, что я охочусь за тобой? Ради бога, объясни ей ситуацию, пока она не испепелила меня!

— Ты ошибаешься, — отвечает он, не понижая голоса, и я понимаю, что глупо было шептать — никто ведь, кроме нас двоих, не знает русского.

— Тогда почему она так на меня смотрит?

— Все наоборот. Ей хочется, чтобы я скорее женился. Зажил, как нормальный человек.

— Ты никогда не был женат?

— Был, — удивляет меня он.

— Почему вы развелись?

Леннарт водит пальцем по ободку тарелки, на которой дымится нетронутый голубец. Мне вспоминается сказочное блюдо, показывающее картинки жизни.

— Она не хотела детей.

Если бы я действительно видела хоть какое-то продолжение этих четырех дней, произнесенная Леннартом фраза, наверное, подкосила бы меня. Но я только усмехаюсь: он опять наступил на те же грабли…

— Это смешно?

Я киваю на проносящихся мимо белобрысых, совсем не похожих на мать сыновей Маргит, которые орут так, что голова пухнет:

— Тебе так не хватает этого?

— Предназначение…

Это слово дается ему с трудом, и я думаю, что лучше бы он вообще не произносил его. Не впадал бы в сентиментальное заблуждение миллионов, предающих свое более высокое предназначение ради этого примитивного, доступного каждому кретину. И я отвечаю нарочито грубо, чтобы карябнуть его как следует:

— Размножаться — дело нехитрое. На это каждый дурак способен.

Можно добавить, что я и сама могу родить в любой момент, стоит лишь захотеть, и, возможно, не при посторонних будет сказано, я уже хочу этого, и не беспочвенно… Только этого Леннарту не суждено узнать, потому что судьба ребенка, которого я уже чувствую в себе, каким бы безумием это ни казалось, уже предрешена. Он не имеет никакого отношения ни к нему, ни ко мне. Как дитя чернокожей рабыни, он еще до своего рождения принадлежит богатым хозяевам, живущим в доме, полном солнца. И вопрос о том, отдавать им плод нашей любви или нет, даже не стоит.

Ула интересуется, какие блюда подают на стол русские, когда встречают гостей, а Свен, не дослушав ответа, произносит какой-то длинный тост, который я даже не прошу перевести мне. Они поражены тем, что я пью только сок и отказываюсь от водки — слыханное ли дело, чтобы русские были трезвенниками! Но я помню о сестре, которой обязана подарить здорового младенца, и только улыбаюсь, ничего не объясняя. Разве я обязана объяснять? Они мне никто, эти люди. Я уезжаю из Стокгольма завтра вечером, и больше мы никогда не увидимся. Они даже не узнают о новом члене их семьи, такой тошнотворно-показательной…

В этот момент с лестницы прямо на стол, сбив графин с водкой, прилетает пластиковая «летающая тарелка», какие запускают обычно на пустырях. Но мальчишки решили поиграть прямо в доме… Взрослые разом подскакивают, и Леннарту удается спасти остатки любимого русского напитка, но по скатерти уже расплылось огромное пятно, и запах водки пьяно заколыхался в воздухе.

— Здесь русский дух, — едва слышно комментирую я. — Здесь Русью пахнет…

Причитая, Ула пытается впитать мокрое бумажными салфетками, потом застилает его сверху тканевой, чтобы не перестилать скатерть. Маргит кричит мальчикам что-то резкое, и они затихают наверху. Но уже через минуту там начинает во всю мощь орать телевизор. Маргит только усмехается: развлекаются пацаны…

— Чем занимаются твои родители? Чего они достигли, кроме того, что произвели на свет тебя и твою сестру? А она, в свою очередь, этих монстров…

Я произношу это излишне напористо, но Леннарт провинился, присоединившись к тем, кто ведет бесконечные разговоры о детях как единственном смысле жизни. То, что мой поэт втайне мечтает пополнить их ряды, действует на меня, как холодный душ. И я смотрю на своего однодневного любовника другими глазами: типичный светловолосый швед, слишком привязавшийся к суше, чтобы постичь глубину моря…

А он уже рассказывает мне о своих родителях, отвечая на мой же вопрос, который я сама успела забыть.

— Мама работала в банке, и у нее намечалась хорошая карьера. Но когда я родился, она решила, что должна остаться со мной дома.

— И на этом все кончилось, — угадываю я.

Про себя добавляю, что история эта слишком типична, чтобы вызвать сочувствие. Как говорится головой надо было думать…

Леннарт смотрит на меня, как на тяжелобольную, и неожиданно возражает:

— Наоборот. С этого все только началось.

— В том смысле, что дети и кухня стали главным смыслом ее существования? Очень вкусно! — хвалю я голубцы, обращаясь к Уле.

Она кивает и улыбается. Дело ее жизни получило одобрение иностранки…

Но ее сыну опять удается удивить меня:

— Нет. Я о карьере.

Маргит прищуривается, услышав знакомое слово. Похоже, для нее это тоже болезненная тема. С двумя-то даунами… Она ловит скатившегося сверху старшего мальчика за руку, проверяет его футболку — не сырая ли? Пальцами встрепав слипшиеся волосы, Маргит целует его горячую даже на вид щеку и отпускает. Потом проделывает то же самое с младшим. Наверное, она поступила бы точно так же и не будь здесь меня, но почему-то кажется, что ей хотелось что-то продемонстрировать именно мне. Что именно? Какое это счастье — целовать потных мальчиков?

Схватив со стола по куску, я даже не успеваю заметить чего, они снова убегают наверх, безбожно топая по лестнице. Леннарт между тем рассказывает, поглощая свои голубцы:

— Когда мама перестала ходить на службу, то занялась своим садом. Я тебе потом покажу… Я спал в коляске, а она сооружала всякие чудеса. У нее так хорошо получилось его обустроить, что кое-кто из соседей обратился к ней за помощью. Потом стали звонить совсем незнакомые люди.

— Так у нее ландшафтный бизнес?

Я в первый раз смотрю на Улу с уважением. Она больше не кажется мне той простоватой домохозяйкой, какую я в ней увидела, когда переступила порог их дома. Теперь в ее взгляде явственно различаются особая цепкость и отрепетированная улыбчивость, свойственные бизнес-леди.

Леннарт кивает:

— И очень успешный. Она заработала уже за первый год больше, чем за пять лет в банке. Теперь у мамы целая сеть… как это?

— Подразделений?

— Да. По всей стране. Почему ты так смотришь? Ты мне не веришь?

— Это неожиданно, — признаю я.

В его усмешке неприкрытая язвительность:

— А ты считаешь, если у женщины есть дети, то она ни на что больше не годится?

— Да нет, конечно… У многих известных и в бизнесе, и в политике женщин есть дети. Даже в искусстве… Хотя, признаться, я не понимаю, зачем они так издеваются над собой? Жизнь в постоянном стрессе…

В его взгляде опять проступает что-то докторское:

— А ты не думала, что дети могут… Ну, как? Радость?

— Радовать? Ножками-попками умилять? Конечно. Мне и самой нравится смотреть на младенцев. Пару минут. И лучше на картинах Леонардо… А с утра до вечера слушать их вопли, уклоняться от «летающих тарелок» и при этом остаться в своем уме…