Я развожу руками и опять ловлю на себе взгляд Маргит, выражение которого никак не могу разгадать.
— Меня не оставляет ощущение, что твоя сестра видит во мне агента КГБ, — говорю я, улыбаясь ей во весь рот.
Не выдавая меня, Леннарт не смотрит на нее, но признается:
— Она нашла информацию о твоем последнем романе. Там говорится, что в России ты — главная childfree.
Произнес ли он это слово специально, или просто не придал значения тому, что Маргит легко догадается, о чем речь, но она так и дернулась всем телом, будто брат наотмашь ударил ее хлыстом. И у нее вырвалось что-то резкое, грубое даже по звучанию, губы искривились так, словно Маргит только что плюнула мне в лицо.
Леннарт вздрагивает и хватает меня за руку — несколько демонстративно, но я все равно рада тому, что он на глазах у всех встал на мою защиту. Ведь и Свен, и Ула тоже расслышали реплику дочери, и ахнули в голос, потом опять заговорили разом, явно пытаясь пристыдить ее и образумить.
— Мне пора уходить, — говорю я спокойно.
Оставаться среди людей, которые видят во мне чудовище, немыслимо. Я вырываю у Леннарта свою руку и встаю. Используя небогатый запас английских слов, которые они должны понять, благодарю Улу со Свеном и прощаюсь. На Маргит я смотреть избегаю. Не потому, что считаю себя поверженной ею на обе лопатки, но хамить человеку на его же территории я не привыкла. Да и стоит ли убеждать лишенного разума в его убогости?
Я оказываюсь у выхода так быстро, что никто не успевает проводить меня. Уже открыв дверь, я замечаю свесившихся через перила лестницы мальчишек и говорю, глядя в их любопытные физиономии:
— Все из-за вас, паршивцы мелкие!
Они переглядываются и фыркают. Наверное, наш великий и могучий кажется им смешным…
В Старом городе тихо и лунно, маленькие, картинные домики кажутся игрушечными, будто я попала в кукольный мир. И хочется идти на цыпочках, чтобы не спугнуть Оле-Лукойе, который, наверное, уже отправился раскрывать над спящими детьми свои разноцветные зонтики. В детстве меня смущал этот персонаж, я никак не могла понять, почему старичок носит женское имя. Мне чудилось в нем какое-то уродство, и я просила маму не читать мне о нем. Но она зачем-то навязывала мне эту сказку, возможно, запугивала, чтобы я вела себя днем хорошо, а то вместо веселых снов получу темную пустоту.
Сейчас темнота меня не пугает, тем более и темнотой в полном смысле ее не назовешь. Загадочно светятся фонари, во многих окнах еще горит свет, притягивая взгляд, и я, немного стыдясь этого, заглядываю внутрь домиков. Что за болезненная тяга узнать, как живут другие люди? Что за судьбы сплелись за этими сахарными стенами?
Но ни одного человека я почему-то не вижу внутри, словно эти дома построены для того, чтобы в них жили стулья, столы, диваны… Город, созданный для вещей, что я делаю на твоих улицах?
К моему удивлению, Леннарт отправляется за мной следом. Он плетется позади, как побитый пес, который боится приблизиться, чтобы снова не получить пинка. Через квартал я не выдерживаю свербящего между лопаток взгляда и зову:
— Ну, иди сюда.
У него такие несчастные глаза, что я, как маленькому, сжимаю обе щеки и говорю, чуть касаясь его губ:
— Ты не виноват. Людская нетерпимость! С этим приходится мириться. Слишком многие не могут смириться с тем, что кто-то живет иначе. Собственно, все конфликты на земле — и глобальные, и семейные — из-за этого и происходят… Каждый считает себя вправе навязать другому свой образ жизни и мыслей, свою веру.
— Ты об Америке? — удивляет он меня. — Я слышал речь вашего президента…
Я беру Леннарта под руку, прижимаюсь к его теплу и пытаюсь объяснить на ходу:
— Не только об Америке! Хотя они, конечно, самый яркий пример нетерпимости… Но я о людях вообще. И о каждом из нас в частности. Мы не в состоянии оставить в покое тех, кто хочет жить иначе, выбирает свой стиль. Если нам кажется это неправильным, мы загрызть его готовы, лишь бы только не позволить идти вне протоптанной дорожки.
Леннарт пытается оправдать свою сестру, и я понимаю, что вне сегодняшнего вечера они друг в друге души не чают:
— Маргит вовсе не так нетерпима! Она сдает флигель паре гомосексуалистов и дружит с ними. Даже участвовала в их демонстрации. И она вполне самодостаточна, — он выговаривает это с трудом. — Ей как раз дети в этом помогли.
В такие байки мне не верится:
— Каким образом?
Но Леннарт невозмутим:
— До того как родить Ларса, она была топ-менеджером. Боялась, что ее потом не возьмут обратно в компанию. Но пока сидела с ним дома, узнала столько нового — из Интернета, из журналов. Раньше некогда было почитать… И в компании оценили то, как она самостоятельно повысила свой уровень. Поэтому, когда она собралась рожать Олафа, никто уже не беспокоился.
— Если она так самодостаточна и терпима, с чего она так взъелась на меня?
Быстро поджав губы, он виновато улыбается:
— Маргит считает, что из-за childfree во всем мире вырос процент детоубийц. А к этому она не может относиться индифферентно.
— А ты?
— Я тоже, — твердо говорит он. — Когда тот, кто уже имеет ребенка, заражается этой идеей, он решает, что выход один…
— Избавиться от того, кто ограничивает твою свободу.
Я снова слышу этот голос… Она просила всего лишь не отдавать ее сегодня матери. Она знала, что озверелость той убьет ее… Почему я отказалась поверить? Что у меня места не хватило бы приютить на ночь маленькую девочку?!
— Ты что? — пугается Леннарт и ладонью торопливо вытирает мне слезы. — Я тебя обидел? Или ты из-за Маргит?
— Не из-за Маргит. И не из-за тебя. Ты… Тебе не нужно этого знать…
Остановившись, Леннарт поворачивает меня к себе лицом. Взгляд у него как у архангела — суровый и требовательный.
— Ты плачешь потому, что сделала аборт?
— Я тебя умоляю! — стряхиваю его руки. — Миллионы женщин делают аборт каждый день, и ни одна из-за этого не плачет два года спустя.
— Почему? — вдруг спрашивает он. — Вам совсем не жалко этих детей?
— Это не дети, — говорю я жестко. — Это эмбрионы.
— Но они ведь живые! У них есть и пальцы и ушки… Им страшно. Им больно! Они беспомощны…
— Прекрати!
Оттолкнув его, я бегу вперед, даже не задумываясь, в ту ли сторону направляюсь. Сейчас мне просто необходимо скрыться от звучащих позади голосов, от угрызений совести, которые стали настигать все чаще вопреки народной мудрости, обещавшей, что время все лечит. Куда угодно — заблудиться в незнакомом городе, сорваться в море, впасть в амнезию… Говорят, что частичная случается с женщинами, оставляющими своих детей в роддомах: спустя какое-то время они забывают об их существовании, потому что сознательно вытесняют из памяти этот момент своей жизни. Но со мной этот номер что-то не проходит…
Так хотелось бы сорваться на Леннарте, наорать, упрекая в мужском эгоизме, бросить ему в лицо, что ни одна женщина не сделала бы аборт, если б чувствовала уверенность в том, от кого этот ребенок зачат. Если б ее мужчина не допустил ни минуты сомнения, не выказал бы страха и отторжения ее, тоже пока не готовой биться за то, чтобы взорвать родами свою жизнь…
Когда я обнаруживаю, что Леннарт больше не пытается догнать меня, то понимаю, что потерялась в переулках Старого города. Чего и хотела… Но на миг мне становится страшно оттого, что сейчас ночь, а я нахожусь среди затаившихся викингов, языка которых не знаю. Угомонилась ли их природная свирепость за эти века? Погибнуть прямо сейчас что-то не хочется… Я еще не выкурила свою последнюю сигарету… Не написала свой последний роман.
Мне чудится со страху, или я слышу говор волн? Впрочем, чему удивляться, если находишься в городе, расположенном на четырнадцати островах? Море здесь повсюду, даже если это лишь предтеча — канал. Я иду на звук его дыхания, и слух не обманывает меня. Мне уже видится нечто подобное тому, что Клод Моне увидел в Бель-Иле: яростные волны, острые обломки скал, в которых движения не меньше, чем в самом море. Все темное, сумрачное, сильное… Кричать хочется, когда видишь такое. Кричать, чтобы доказать, что в тебе жизни не меньше…