Письмо третье

(продолжение)

Я должна была прервать письмо, потому что проснулся Михал.

Очень переживал смерть мамы. Плакал, боялся к ней войта. Сидела с ним, пока он не заснул на нашем топчане, а теперь подбежал ко мне босой. Я прижала его к себе, и мы рыдали вдвоем.

— Я был не добрым с ней.

— Неправда, Михалек, — сказала я. — Нам всем было тяжело, но мы ее любили.

Он посмотрел на меня.

— Мы правда любили мою мамочку?

Я молча кивнула.

— Хочешь к ней пойти?

— Я утром к ней пойду, — уже успокоившись, ответил он.

Я проводила его к постели и подержала за руку, пока мальчик не заснул снова.

— Кристина, — уже засыпая, позвал он, — но ты не умрешь, обещаешь?

— Постараюсь, — ответила я.

Михалу было двенадцать лет, но он оставался ребенком.

Вернулась из Кларысева разбитой. Окружение, в котором я оставила тебя, было удручающим и, кажется, такое же нас ожидало в будущем. Мы должны были расстаться на неизвестный срок. Две недели, повторял во мне глухой голос, две недели… Я сделала все дела, о которых ты меня просил. Должна была оповестить профессора о твоей ситуации, однако не спешила. Нужно было дождаться известия, что ты уже в безопасности. Еще раз поехала в Констанчин, точнее, на ту виллу между Констанчином и Кларысевым, чтобы с тобой встретиться. Та же скрипящая постель и наше отчаянное желание быть как можно ближе. Я чувствовала, что ты вновь пытаешься найти во мне спасение перед целым миром и перед собой. Горько было сознавать, что моя любовь так мало для тебя значит. Не может тебе дать того, что ты ищешь.

Когда я уходила, мы оба плакали. Ты стыдился своих слез. Но это не свидетельствовало о твоей слабости.

— Не имеет значения, дорогая, на сколько мы расстаемся, — сказал ты. — На год, на десять лет. Мы всегда будем вместе… Каждой своей мыслью я буду с тобой… с вами, — поправился ты. — Мне так хотелось вернуться к вам тогда, с восстания, и видишь — удалось. Теперь тоже должно удасться.

Удастся, — повторила я охрипшим от слез голосом. Купе в поезде была слабо освещено, и если бы кто и вошел, то не заметил бы моего заплаканного лица. Но я доехала до Варшавы одна.

Прошло время. Каждый день я включала радио, когда передавали известия, прислушивалась к шагам на лестнице. И ждала. За неделю до Рождества старший сын портного вошел за мной в кухню и, оглядевшись по сторонам, заговорщически произнес:

— Пани докторша, завтра в семь часов вечера вы идете на Центральный вокзал и ждете у первой кассы.

Я пришла точно в семь. К несчастью, у кассы никого не было, и я бросалась в глаза. Стала прогуливаться. Прошел час, другой. Никто ко мне не подходил. Решила возвращаться. И тогда в дверях на меня натолкнулся какой-то тип. Пахнуло потной одеждой, и я почувствовала, как он всунул мне что-то в руку. Записку прочитала в трамвае. В ней был только варшавский адрес. Я сразу же поехала туда. Меня встретила незнакомая женщина, немолодая, с усталыми глазами. Она сказала, что переброска не удалась. Часть группы арестована, тебе удалось скрыться. Пока нельзя поддерживать контакт. Я с пониманием кивала и попросила передать тебе, что у нас все в порядке, что Марыся чувствует себя лучше. И так было на самом деле.

Я рассказывала Марысе обо всем происходящем. О том, что ты уедешь за границу. Что уже уехал. Она так же кивала головой, как я теперь. Марыся пробовала мне помогать. Вернувшись как-то домой, я застала ее за чисткой картошки, в другой раз с тряпкой в руках — она ходила по комнате и вытирала мебель. Ела сама, правда, ее порции были почти кукольные, но ела все. Не нужно было готовить ей отвары, от одного вида которых меня тошнило. Понемногу менялось отношение Михала, он стал сближаться с ней. Однажды увидела их сидящих за столом и играющих в китайца. Марыся выглядела очень взволнованной, и я опасалась, что это кончится для нее многодневным постом. Но во время ужина она что-то все-таки клевала из своей тарелки. Когда я застала их за этой игрой, у меня появилось странное ощущение, что смотрю на Марысю и Михала, как на своих детей… Нечто похожее я испытывала по отношению к отцу тогда, в гетто. Меня охватило сильное волнение, тоска перехватила горло. Я словно услышала его тихий голос: «Элечка».

Старший сын портного привез нам елку, высокую, до самого потолка. Михал радовался, наряжая ее, Марыся ему помогала. Я занималась покупками. Жена портного предложила приготовить нам заливного карпа.

— Пани докторша, у вас столько хлопот! Я хочу вам по-христиански помочь.

Со времени твоего исчезновения наши отношения с соседями изменились в лучшую сторону. Только та странная пара с анемичными близнецами держалась в стороне.

— Они очень нелюдимы, — с неприязнью пояснила жена портного, когда я спросила о них.

Наконец упала первая звезда, Михал высмотрел ее в окно. Мы начали делиться просвирой. Марыся — с Михалом, я — с Михалом и Марысей. И произошло что-то невероятное: мы бросились с ней в объятия друг к другу. Она была почти одного роста со мной, но, обнимая ее, я даже испугалась, что она такая тщедушная. Я чувствовала движущиеся косточки и боялась, что они вот-вот распадутся в моих руках. Марыся заплакала, и через минуту мы уже обе рыдали.

— Ну почему женщины такие ревы? — произнес Михал.

И тут мы наконец заметили, что он в одиночестве сидит за столом и накладывает себе в тарелку карпа.

Но Марыся от сильного волнения не могла ничего проглотить. Я видела, как она старалась, не желая нас огорчить. Я поставила перед ней чашку с жидким борщиком.

— Выпей, — попросила я, — это очень полезно.

С горем пополам она справилась с блюдом. По традиции мы поставили на стол прибор неизвестному путнику. Для меня этим путником был ты. Михал и Марыся жили с уверенностью, что ты за границей. Я не давала им повода сомневаться. Достаточно было того, что сама умирала от страха. Не имело смысла подключать к моим переживаниям мальчика и больную женщину.

Меня мучила мысль, что я не известила профессора о твоей судьбе. Профессор был хорошим знакомым отца, скорее, даже приятелем. Последний раз я видела его в июле тридцать девятого года, когда он собирался в Америку.

— Не знаю, хорошее ли это время для путешествия, — сказал тогда отец. — Что-то дурное витает в воздухе.

— Летом случаются только революции, Артур, — шутливо ответил профессор. — В случае чего успею вернуться.

— А может, как раз лучше не возвращаться, — вмешалась в разговор мать.

Оба посмотрели на нее.

— Дорогая пани, старый волк залечивает свои раны дома, а на чужбине погибает…

Было видно, что отец с ним согласен, я поняла это по выражению его лица. Но профессор не успел вернуться, остался в Америке до конца войны. О его возвращении я услышала по радио. Он сразу возглавил отдел в клинике. Что будет, если он узнает меня? Вполне вероятно. Однако все же решилась на разговор с ним. Представлюсь ему под сегодняшним именем, подумала я, а в случае его расспросов во всем признаюсь. Он бы не предал меня. Он даже понял бы меня. Я договорилась через секретаря встретиться с ним по личному вопросу. Отпросилась с работы, так как профессор назначил встречу в клинике перед обедом, он был очень занят. Когда я вошла в его кабинет, что-то дрогнуло во мне. Это было как боль после давно вырванного зуба, точнее, воспоминание об этой боли. Профессор встал из-за стола. Он ужасно постарел.

Абсолютно седые волосы, испещренное складками лицо и глаза в окружении сетки мелких морщин. Мы смотрели друг на друга.

— Пани Хелинская, — наконец усмехнулся он.

— Да, — ответила я, чувствуя, что он меня узнал.

— Может, я попрошу, чтобы нам принесли кофе? — с теплотой в голосе спросил он.

Это обращение было не к Кристине Хелинской, а исключительно к Эльжбете Эльснер.

— С удовольствием, — ответила я.

Он предложил мне сесть и угостил сигаретой.

— Пан профессор… я пришла по делу Анджея Кожецкого. — Я помолчала в поисках подходящих слов.