Темир-Кутлуевых татар встретили только на том берегу. Встретили и беженцев, что спасались от погрома ратями Юрия Дмитрича. Беженцы жаловались, что русичи жгут села, угоняют весь скот, а полон у их надобно выкупать за серебро. Грабеж — обычное дело на войне, но как встретит после того московских посланцев Темир-Кутлуг, о том приходило только догадывать. На Руси подходила Масленая, с разгульным весельем, бешеными тройками по Москве-реке, блинами и колокольным звоном. Здесь же сквозь сине-серую колкую жуть едва проглядывали мохнатые, сбившиеся в кучу лошади и призраками вставали осыпанные снегом, покрытые инеем шатры ханской ставки. А у сотника, что спрашивал у русичей, кто они и откуда, голос рвался на ветру, и звук, отлетая, пропадал в мятельном вое…

В конце концов их все-таки встретили и поместили всех вместе в одной гостевой юрте (чего никогда не бывало допрежь). Крохотный огонек, почти не дававший тепла, едва освещал намороженные войлочные стены и полукруглый низкий свод потолка. Им принесли котел горячей шурпы, бурдюк с кумысом. Все это еще ничего не значило. Гостей кормят сами хозяева, и лишь после того гость становится священен и его невозможно убить… Но хоть нажраться, хоть отойти от постоянной холодной дрожи, хоть зарыться в овчины и, не думая уже о вшах, заснуть под вой и свист несущегося из дали дальней и уходящего в неведомое степного ветра.

Неопределенность продолжалась два дня. Выбравшись за большою нуждой из юрты и отойдя на приличное расстояние, русичи, трясясь, вновь бежали, переваливаясь и проваливаясь в снегу, дрожа заползали назад, в спасительное хоть какое тепло войлочного дома, медленно согреваясь в овчинах. Потом ждали, когда принесут еду, потом тихо переговаривали или просто сидели, гадали: примут или нет, и даже — оставят ли в живых?

Наконец, смилостивившись, Темир-Кутлуг пригласил русичей в свой шатер. Пошли втроем: Федор Кошка, Илья Иваныч Квашнин и Иван Федоров.

Ветер утих, и вся ханская юрта сияла первозданною белизной, а полузанесенные юрты казались белыми сугробами снега.

Красная намороженная дверь открылась перед ними. Вооруженные нукеры в железной чешуе отступили в стороны. Иван едва не зацепил валяным сапогом веревки шатра и испугался до боли в животе: возьмут и прирежут! Но обошлось. Его оплошки, кажется, и не заметили.

Изнутри пахнуло отвычным теплом, густой смолистый дух благовоний и тлеющего можжевельника овеял русичей. В узорных кованых стоячих светильниках колебалось пламя, и в его неровном свете казалось, что плоские узкоглазые лица придворных кривляются и подмигивают послам. Темир-Кутлуг сидел, скрестивши ноги, на низком резном золоченом троне, отделанном смарагдами, рубинами и веточками красных кораллов, проделавших путь сюда из Индии, из далеких южных морей. Причудливые китайские змеи извивались по золоту парчи его парадного халата, монгольская шапка была украшена желтоватым индийским алмазом. И все-таки, по сравнению с роскошью шатров Узбека и даже Тохтамыша, чуялись здесь упадок и обеднение некогда Золотой Орды.

Темир-Кутлуг глядел на русичей, свирепо сжимая желвы скул, казалось, молчаливо вопрошая: зачем они приехали к нему? На подарки хан едва взглянул. Да и подарки были не ахти какие, вправду-то сказать!

Федор Андреич, отстранив толмача, почтительно приветствовал хана. По-татарски он говорил так хорошо, что степняки иногда принимали Кошку за своего.

— Войска твоего князя громят нашу землю! — заговорил Темир-Кутлуг, супясь и сжимая кулак.

— Великий хан! Князь Юрий отмщает твоему недругу, Ентяку, пошедшему без твоего высокого повеления на Нижний Новогород!

— Все одно! Вы — враги и ратны мне! — неуступчиво возразил хан. Русичи не сразу заметили выступившего из темноты невысокого плотного монгола в довольно простом платье, что сейчас, чуть усмехаясь, выслушивал гневную речь хана и покорливые ответы русичей. Иван Федоров почти не обратил внимания на него и покаял в том уже спустя время, когда им повестили, что то был всесильный Идигу (именуемый у русичей Едигеем), от коего зависело исполнение или неисполнение всего того, что наговорит на приеме хан.

— Почему не явился ко мне сам Василий?! — гневно вопрошал Темир-Кутлуг. — При прежних ханах всякий урусутский князь, садясь на престол, прежде всего являлся на погляд в Сарай и получал свой ярлык из рук великого хана!

— Сарай разгромлен! — низя очи и кланяясь, вставил Федор Кошка. — Нашему князю тяжело и боязно являться в степь, где идет война и разбойничают шайки грабителей, но он шлет с нами дары и почтительно приветствует нового повелителя Золотой Орды!

— Ты лжешь, боярин! — вновь перебил его Темир-Кутлуг. — Ты лжешь, потому что твой князь получал ярлык из рук Тохтамыша и до сей поры служит моему врагу!

Тут-то выступивший из тени Идигу пытливо вперил свой взгляд в лица русских послов, чуть насмешливо разглядывая попеременно то Федора Кошку, то Илью Иваныча, который, в свою очередь, путаясь в окончаниях татарских слов, пытался оправдать нынешнюю ордынскую политику великого князя Василия.

Иван Федоров, с тем чувством, которое бывает, наверно, у человека, решившего броситься с горы, — чувством общего оцепенения, животного страха, подымающегося снизу, от живота к сердцу, и отчаянной бесшабашной удали, — выдвинулся вперед и открыл рот:

— Великий хан! — Он отчетисто произнес по-древнему «каан», и Идигу тотчас любопытно поглядел на него. — Мы приехали к тебе не оправдывать своего князя, коего, возможно, не так уж легко оправдать, мы приехали к тебе почти что сами по себе, как друзья, с тем, чтобы остеречь тебя от новых козней хана Тохтамыша и литовского князя Витовта! Это и будет нашим оправданием перед тобою! Дозволь выслушать нас с глазу на глаз, как это повелось и принято при твоем дворе!

Федор Кошка, не ожидавший таковой резвости от Ивана Федорова, со страхом глядел на послужильца. Настал тот миг тишины, на котором зависают подчас судьба и даже жизнь несчастливых посланцев. Иван видел, как по челу Федора Кошки росинками выступил пот, как беспокойно дернулся Илья, поводя очами семо и овамо, и не узрел только одного: легкого, разрешающего кивка Идигу.

— Хорошо. Мы подумаем! — вымолвил наконец Тимур-Кутлуг, и только тут Ивана охватила обморочная слабость. С запозданием понял он, что его дерзость едва не стоила им всем головы.

Послы поднялись с колен, троекратно поклонились, опружили по чаше кумыса, с запозданием поднесенного им прислугою (тоже не ведавшей, чем окончит ханский прием), выпятились из шатра.

— Ну, Ваня! — говорил Федор Кошка, покачивая головой, когда они уже воротились к себе в гостевую юрту и слезали с седел. — Ну, Ваня, мог погубить, а спас! Думал я, грехом, што и взял-то тебя себе на погибель! Можно ли так с ханом баяти? Надоть тихо, да околичностями, да винись, винись! Они то любят! Горды, вишь! Прежняя слава Чингизова им спать не дает! А ты враз и вдруг… Кабы не Едигей, не сидеть бы нам и на кошмах теперича!

— Ето который Едигей, тот, что сбоку-то?

— Он! Да ты, никак, и не рассмотрел ево толком? Хитрее ево нету в степи! Самого Темерь-Аксака, бают, обвел! Теперь он, почитай, и ханов из своей руки ставит!

Вопросы, ахи-охи посыпались со всех сторон. Всем похоть напала узнать, что было на ханском приеме, да кто что сказал, да чем окончило.

— Ничем! — остановил вихрь вопросов Кошка. — Ничем покудова, други! Одно, што живы остались! Вот коли созовут на беседу, тогда…

Вечером за послами пришли. Уже в синих сумерках они посажались на коней. Спешились у второй ханской юрты, что была поменьше и стояла в стороне от иных, окруженная вкруговую сторожевыми нукерами. На кошме, на кожаных кофрах, ожидало угощение: печеная баранина, плов, вино и кумыс. Позже внесли фрукты и сладости: сушеный инжир, заплетенные в косицу куски вяленой дыни, мелкий, ссохшийся до твердоты кишмиш, засахаренные орехи, халву и шербет, — и снова вино, и снова кобылье молоко с сахаром.

Темир-Кутлуг, кажется, оттаял. Хитровато улыбаясь, потчевал гостей. К серьезному разговору сразу не приступали.