Поэтому, уже и подойдя почти вплоть к Софии, уже и миновавши толпу торговцев, предлагавших кипарисовые и медные иконки и крестики паломникам, а также маленькие бисерные, тканые и мозаичные изображения чтимых святых, наклеенные на каменные плитки в ладонь величиной, — даже и почти у входа в храм не ведал, не понимал еще Иван всего размаха этого сооружения. И только когда миновали портал, втекли с толпой под своды строгой колоннады и вошли в отверстые двери притвора (повторенного много позже при строительстве собора Святого Петра), когда для того, чтобы увидеть своды, пришлось задрать голову, начал до Ивана доходить грозный смысл этого воплощенного в камне чуда. Когда же они вступили в сам храм, под своды гигантского купола, Иван замер, до глубины души потрясенный.

Где-то высоко звучали гласы патриаршего хора. Толпа молящихся, среди которой яркими пятнами выделялись багряные, пурпурные и белоснежные, отделанные золотом одеяния чиновников и знати в цветных скараниках, кавадиях и хламидах, волновалась, порою упадая на колени, порою перемещаясь, дабы прикоснуться к святыням, поклониться чудотворной иконе Пречистой у входа, что, по преданию, некогда остановила Марию Египетскую у врат храма в далеком Иерусалиме, и другой чтимой иконе Богородицы, уже внутри Софии, к цельбоносным мощам и святым ракам, ко гробам почивших патриархов, железному одру, на коем, по преданию, сожигали мучеников-христиан. (Многие иные святыни были похищены крестоносцами два столетья назад, когда на престоле Святой Софии танцевали голые непотребные девки и пьяная франкская солдатня грабила храм.) Иван тоже подходил, прилагался к иконам и надгробиям, но двигался как во сне. Изумила, обняла, повергла в трепет и страх высота собора. Подходя снаружи, он совсем не ожидал такой величавой вышины. Купол его, словно отделенный от земли, словно висящий в аэре над хороводом сияющих окон (самый большой каменный купол в мире даже и в череде грядущих столетий!), казалось, покрывал все и вся, казалось, царил над Вселенной, всеконечно утверждая в веках истину православия, которую никакие пьяные рыцари и никто вообще не мог ни ниспровергнуть, ни обратить во прах…

Звучал хор, выходили и заходили вновь в алтарь клирики. Служил, как баяли, сам новый патриарх. Впрочем, Иван издали почти не сумел рассмотреть Антония. Потом причащались. Потом подымались на хоры, ходили по обширным каменным галереям, боязливо заглядывая внутрь, в каменную, изузоренную разноцветьем колонн и мраморною резьбою глубину, рассматривали бесконечные мозаики собора. И была, царила, не кончалась строгость, строгость и торжественная, уже неземная высота. Жили на стенах своею загадочной жизнью прежние императоры и императрицы, приносящие дары великому храму, и мерцало повсюду, окружая трепещущим светом лики Спасителя, кесарей, василевсов и святых, старинное золото Византии.

Иван Федоров уже едва волочил ноги, когда они покинули храм и вышли к ипподрому, к которому он, как выяснилось впоследствии, едва не попал вчера, подымаясь по каменному спуску. Полуобрушенные галереи старинного ристалища были по-прежнему величавы. Величава была вытянутая огромная арена, по которой когда-то неслись, сталкиваясь, быстролетные колесницы, мчались кони, роняя пену с удил, а стотысячная толпа «голубых» и «зеленых» орала и бесилась, приветствуя кликами победителя. Еще стояли мраморные статуи на стенах ипподрома, еще гордо высилась императорская трибуна, еще подымались граненые столпы, поставленные посередине арены различными императорами, начиная с Феодосия Великого и Константина Равноапостольного, изумлял покрытый письменами-рисунками столп-обелиск, содеянный из единого камения, непонятно какими силами и как привезенный сюда из далекой египетской земли. Вызывал почтение тускло блестящий медяный столп из трех закрученных змеиных тел, на самой вершине раскинувших свои украшенные камением и бисером головы и отверстые зубастые пасти, столп, в коем, по преданию, был «запечатан яд змиев»… Но даже и это было теперь ничто перед Софией, перед ее бессмертным и безмерным величием.

Дотащились до монастыря, сели обедать. Усталость отходила, освобождая место восхищению, выливавшемуся в путаных и горячих речах перебивавших друг друга, потрясенных увиденным русичей. Иван молчал, иногда кивая в ответ, обмысливая все сущее и вновь прилагая сюда Пимена, так и не появившегося в Константинополе (сожидали его приезда уже вчера), прилагая обрушенные стены дворцов, ветхие хоромы, мальчишек-попрошаек на узких улицах совсем невдали от Софии и ипподрома… Что-то вызревало, какая-то мысль наклевывалась в нем, все не находя и не находя выхода. «А как же епископ Федор? — думал он. — Восстал ли, достигнул Константинополя или умер в Кафе от Пименовых пыток? » Он не знал. И никак не мог давешнее великолепие связать с этою мелкой и подлой грызнею за власть, с грошовой торговлей нищающих греков, со многим другим, что видел и здесь, и у себя на родине. В конце концов оказалось проще перестать думать и приналечь на сыр и на греческое кисловатое вино.

На третий день они перевозились в монастырь Иоанна Предтечи, Продром, где для них были уже приготовлены более удобные и более вместительные хоромы, где была баня и где он узнал наконец от тамошних русичей, что епископ Федор жив и уже прибыл в Царьград.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Епископ Федор, в отличие от своего отца и дяди, не отличался крепким здоровьем. Встать с ложа болезни после Пименовых истязаний ему помогли воля и долг. Он должен был встать, должен был — и теперь настойчивее, чем раньше, — быстро достичь Константинополя, дабы не дать Пимену возможности вновь подкупить греков и остаться, после всего содеянного им, на престоле духовного водителя Руси. Теперь — о! — теперь Федор, испытав это сам на себе, верил робким жалобам сельских попов, безжалостно обираемых Пименом, что владыка за недоданное серебро мучил и истязал иного пресвитера, оставляя его «чуть живя»; теперь он уже не дивился исчезновению из московских храмов многих ценных святынь, поддельным камням на месте драгоценных, утерянным окладам, исчезнувшим яшмовым потирам и прочая, и прочая, о чем ему долагали ропщущие на Пимена Федоровы доброхоты. Самого Федора Пимен также ограбил дочиста, отобрав у полумертвого ростовского епископа все серебро, посуду и даже книги, оставив, по пословице, «в единой срачице» (сорочке). Но — свет не без добрых людей! Нашлись русские и армянские купцы, снабдившие Федора деньгами и дорожным припасом, нашелся корабль, и пока Пимен с синклитом отстаивался в Пандораклии, Федор, держась противоположного, северного берега Греческого моря, на утлом своем суденышке сумел почти обогнать Пименов корабль и, высадившись в Дафнусиях, достиг Константинополя на второй день после Петрова дня.

Пименовы русичи бродили по ипподрому, когда Федор, пропыленный насквозь и измученный донельзя, сползал с мула во дворе Студитского монастыря. Киприан, узрев костистый лик Сергиева племянника, его провалившиеся, обведенные чернотою глаза, вздрогнул, еще ничего не ведая. Доковыляв до кельи, Федор свалился на лавку, произнеся сурово:

— Мучил меня! В Кафе! На дыбу вздымал и обобрал дочиста… Дозволь, владыко, сниму рубаху и покажу тебе язвы те, их же приях от мучителя своего! — Он тотчас, не договорив, начал заваливаться вбок, и Киприан, подхватив падающего Федора, крикнул служку, повелев звать врача и кого-нито из патриарших синклитиков, дабы засвидетельствовать следы нового Пименова злодеяния.

На престоле духовного главы Московской Руси сидел убийца и, быть может, не совсем нормальный человек, который мог, дай ему волю, подорвать все церковное строительство Руси Владимирской.

«Как князь не увидел сего? » — впервые по-настоящему ужаснулся Киприан, втайне удоволенный смертью великого князя Дмитрия, при котором, он уже понял это твердо, путь на Москву ему был заказан навсегда.

Пока лекарь-грек колдовал над Федором, Киприан торопливо обмысливал новое послание патриарху Антонию, с новыми укоризнами и зазнобами противу Пимена с Киприаном, тем же соборным решением призванного возглавить обе половины русской церкви, литовскую и московскую, объединивши их вновь.