— Отче! Как мог ты помыслить о таковом!..

Федор упал в ноги Сергию. Как далек стал каменный Царьград, его мраморные дворцы, цветные колоннады храмов! В этой ветхой келье была вечность, и старец, сильно сдавший за время разлуки, все одно был вечен, как время, как подвиг, как жизнь. (И он умрет! Умрет, но не прейдет, не исчезнет, как иные многие. Он вечен уже сейчас!)

Федор лежал у ног Сергия, и скажи ему наставник ныне, повели отринуть высокое служение, отказаться от ростовской кафедры, уйти в затвор — все бы исполнил, не воздохнув! Но дядя молчал, думал.

— Како хощеши изженить Пимена? — вопросил наконец.

— Буду убеждать епископов! Нил ветх деньми, а на его место, кажется, прочат Антония, Киприанова друга… Правда, я не ведаю, когда возможет совершиться сие!

Сергий мановением длани велел Федору встать и сесть на лавку. Забытое, детское промельком прошелестело в келье, увлажнивши взор нового ростовского епископа. Пока дядя не перешел в тот мир, ему, Федору, было к кому прислониться мысленно, словно сыну к матери, и это не зависело ни от успехов, ни от сана Федоровых, это было нерушимо и в нем, и здесь. Перед ним был наставник, святой уже при жизни (так мыслил не один Федор — многие), и потому никакие должности, звания, чины, власти, силы, богатства не имели здесь ни малейшего значения. С робкой улыбкой нежности обнаружил он теперь знакомые с детства каповые резные, самим дядею измысленные — тарель, паутинно потрескавшуюся от старости, братину, сильно обгоревшую с одного бока, сточенный до копийной остроты рабочий нож… Дядя Сережа был все тот же, и то же было вокруг него. Тот же скудный набор орудий и посуды продолжал находиться в этой келье, из которой случайному вору при всем желании нечего было бы украсть! И вместе с тем столько было во всем этом значительного, того, что врезается потом в память на всю жизнь!

Лесное лицо Сергия осветила, точнее, чуть тронула изнутри незримая улыбка. Он, видимо, догадался, что творится с Федором.

— Ныне не возмогу представить себе, что купал тя дитятею в корыте!

— сказал. И тотчас острожел ликом. — Мыслю, патриарх Нил вскоре предстанет пред Господом. Чую так! Но изъяснить этого иерархам не смогу, — отверг он сразу невысказанный вопрос вскинувшегося было Федора. — Думай, сыне, кто из епископов будет противу Пимена? И кого возможешь уговорить?

— Пимен ставил Феогноста на Рязань, Савву — на Сарай, Михайлу — на Смоленск и Стефана Храпа — в Пермь…

— И Федора на Ростов! — подсказал опять незримо улыбнувшийся Сергий. — Храп далеко, а Михайло…

— Хоть он и из моей обители, а чую, отойдет посторонь!

Сергий молча кивнул головою. Он о Михайле был того же мнения. Досказал:

— Но и биться за Пимена не станет!

— Дебрянский и черниговский епископ Исаакий будет за Киприана. Данило Звенигородский… От сего зависит многое! Отче, не смог ли бы ты…

— Ладно. Днями у меня будет княжич Юрий. Через него передам весть владыке! Прошаешь, смогу ли уговорить такожде рязанского епископа? Того не ведаю. Навряд! И вот еще что: прочие епископы решат, как решит суздальский владыка Евфросин. Ставился он в Цареграде, у патриарха Нила. На Киприана у него зазноба немалая — покойный Дионисий! Возможешь убедить его, сыне, — убедишь всех!

Сергий откинулся в самодельном креслице, прикрыл вежды. Дальнейшее, как понял Федор, зависело только от него. Он склонился под благословляющей рукою наставника. Сергий легко, едва-едва коснулся дланью все еще буйных волос Федора.

— Седеешь! — высказал тихо, почувствовав в этот миг, что и век Федора недолог на этой земле. Они все отходили, уходили, со своими страстями и вожделениями, со своим терпеньем и мужеством и, уходя, торопились доделать позабытое, передать иным, грядущим вослед, наследие свое устроенным и завершенным.

Федор надолго припал устами к руке Сергия, и опять он был маленьким Ванюшкой, который когда-то просил отца отвести его в монастырь к дяде Сереже, обещая делать все просимое и потребное, не боясь и не чураясь ни болящих, ни усопших… Выдержал ли он искус? Исполнил ли давешнее детское обещание свое? И вот теперь наставник вновь призывает его к подвигу! Благослови меня, отче, перед трудной дорогой!

А Сергий, проводив Федора, продолжал сидеть недвижимо, прикрывши глаза. Думал. Все было правильно! Русскую церковь не можно было оставлять убийце, сребролюбцу и взяточнику, способному погрузить в угнетение духа всю митрополию. Русский народ еще недостаточно тверд в вере, чтобы подобные иерархи не способны были ему повредить! Ожесточев ликом, он открыл глаза. Все было правильно! И он, некогда предсказавший смерть Митяю, теперь разрешил войну противу его убийцы. Ради Киприана? Нет! Ради единства русской митрополии. Ради единства Руси! Ради того, чтобы пронырливые латины не двинули киевских и галицких русичей на русичей Владимира и Москвы. Ибо только так, в раздрасии, и возможет погинуть Русская земля. Единую, ее не победить никоторому ворогу. Время неверия и тьмы, время угнетения духа кончается, кончилось! Осклизаясь, падая и вновь подымаясь с колен, Русь идет к новому подъему своего величия и славы. И он, Сергий, мысливший, что мир с Олегом Рязанским будет последним мирским деянием его перед близкой кончиной, должен, обязан вновь препоясать чресла свои на брань. Тем паче что князь Дмитрий не понимает сего и не приемлет Киприана. И потому труднота нынешнего деяния возрастает многократно. И его, Сергия, возмогут заклеймить како смутителя и даже отступника заповедей Христовых. Но… Никто же большей жертвы не имет, яко отдавший душу за други своя!

Он пошевелился в креслице, намереваясь встать. На монастырской звоннице, призывая к молитве, начал бить колокол.

В Ростове Федор пробыл не более двух месяцев. Навел порядок в епископском каменном тереме и в книжарне, переменил двух наставников богословия в Григорьевском затворе, стремительно объехал немалое число сельских храмов, всюду строжа и наставляя, наводя страх на сельских батюшек, что за огородами и скотиной, за сбором яиц и пирогов с прихожан почти позабывали о службе, и, метеором промчавшись по своим новым владениям (даже на то, чтобы побывать в родовом селе дедовском, ныне почти запустевшем, не нашлось времени), укатил в Москву.

Осень обрызгала ранним золотом сжатые поля и березовые колки. Алые пятна кленов, черлень осин и вырезной багрец черных рябин испестрили зеленую парчу леса. С пологих холмов открывались цветастые дали с темными островами хвойных боров, и так прекрасна, так хороша была родная земля, что у Федора временами сладко замирало сердце, и далекое пышноцветье Византии уже не вспоминалось, как иногда, райским садом, но лишь пылью и вонью улиц своих да запахом гниющих водорослей на берегу виноцветного Греческого моря…

В Москве Федор узнал о снаряжающемся владычном обозе в Нижний. Доверяться владычной почте было нельзя, но тут острая память напомнила ему о давнем сватовстве к Тормосовым вдовы московского послужильца… Федора… Никиты Федорова, ну конечно! Не ее ли сын Иван ныне началует владычным обозом? Вряд ли из тех, кто за Пимена готов голову сложить!

Так они и встретились — новый ростовский епископ Федор с Иваном Никитичем Федоровым, дружинником молодого княжича и владычным даньщиком, и не долго надобно было толковать епископу Федору с Иваном, дабы убедиться, что предположения его совершенно верны и горячею любовью к Пимену этот даньщик отнюдь не пылает.

Разговор происходил в уединеньи, с глазу на глаз. Иван, оглядывая скользом закопченные бревна убогой хоромины, приткнувшейся на берегу Неглинной, под самым Кремником, говорил:

— Я ить и Киприана знал! Книги из монастырей возил на Москву! — Он сплюнул на земляной пол, растерев сапогом. — До сводов было книг! Все огнь взял без утечи!

«Как ему объяснить, ну как объяснить, что Киприан надобен ныне Руси! » — мучительно думал Федор, понимая, что тот грех, за который Дмитрий доныне не хочет допустить Киприана пред очи, и для этого дружинника, вряд ли исхитренного в книжной премудрости, тоже грех, и грех непростимый… Но Иван сам вывел Федора из затруднения.