Но особенно он ненавидел интеллигентов, которых, независимо от вероисповедания, категорично называл «евреями». Однажды во время одной процессии он велел вынести большую куклу в еврейском лапсердаке, которую торжественно сожгли. Непосредственно перед входом в воздвигнутую им монастырскую церковь висела большая картина, изображавшая Страшный суд, на которой среди грешников, обреченных на вечные муки, были изображены еврейские адвокаты и журналисты.

Однако время от времени звучали голоса, утверждавшие, что Илиодор всего-навсего «сквернослов», который просто стремится к популярности в народе, но основные массы все же чтили его, провозглашая «Рыцарем Царства Небесного». Его многочисленные почитатели были безгранично преданы ему; это были решительные, отчаянные мужчины и фанатичные женщины, готовые на все.

Скоро слава Илиодора дошла из Царицына до Петербурга, и царская чета вызвала его в Царское Село. Во время своего пребывания там он подружился с епископом Гермогеном и с архимандритом Феофаном, исповедником царицы. Осыпанный всяческими почестями, он вернулся на родину, где, уже не стесняясь, играл роль неограниченного правителя.

* * * *

Когда епископ Гермоген и следующие за ним отец Феофан и Григорий Ефимович постучали в келью иеромонаха, они не услышали никакого ответа. Осторожно и тихо епископ отворил дверь, все трое заглянули в полутемное помещение: священник распростерся в углу, где перед многочисленными иконами висела зажженная лампада. Он был погружен в молитву, склонив голову до самого пола, так что посетители могли видеть только его спину, прямую, как доска, облаченную в рясу, из-под которой торчали широкие каблуки его огромных сапог. Эта картина молящегося монаха произвела на всех вошедших такое сильное впечатление, что они первым делом преклонили колена и приняли участие в молитве.

Чувствительный отец Феофан за долгие годы воспитал в себе привычку мгновенно погружаться в глубокое благоговение, как только на него падал желтоватый свет лампады; и в этот раз он, опустив веки, тут же погрузился в молитвенный экстаз. Но на доброго епископа Гермогена в тот момент не сразу снизошло праведное душевное спокойствие, как это требовалось для настоящей молитвы: он был озабочен своей миссией и нетерпеливо ожидал, когда можно будет поговорить с Илиодором о вновь открытом борце за веру — Распутине. Пока он безуспешно пытался погрузиться в молитву, на душе было неспокойно, и он нетерпеливо ожидал, когда Илиодор закончит молиться.

Но тот и не собирался, несмотря на то, что, без сомнения, заметил приход гостей: он вел себя так, будто был совершенно один, не замечал присутствия троих посетителей и продолжал молиться дальше. В другое время епископ Гермоген первый восхитился бы строгим, даже фанатичным в своем усердии Илиодором, но в этот раз он про себя подумал, что это уж слишком.

Неистовое моление священника граничило со злостью, а в том, что великий Илиодор был злобным, Гермоген неоднократно имел возможность убедиться. Как бы то ни было, ни в коем случае нельзя было мешать молитве монаха, и епископу не оставалось ничего иного, как стоять на коленях и изрядно сердиться в глубине души.

Но Распутин не проявлял ни беспокойства, ни нетерпения; в душе своей он принес в Петербург спокойствие бескрайних сибирских степей, он мог и подождать. Ничто не могло вывести его из равновесия, и в этом в нем было что-то от «святой души». Вся ситуация доставляла ему даже настоящее удовольствие: он мог спокойно, по-крестьянски, разглядеть и оценить иеромонаха. То, что он впервые наблюдал за суровым Илиодором в непривычной ситуации, было, как инстинктивно почувствовал Распутин, важным преимуществом, потому что этот странный образ молившегося в жестко топорщившейся рясе и больших сапогах навсегда останется в памяти его, как бы смело и высокомерно ни держал себя Илиодор впоследствии. Крестьянин Григорий даже в обществе значительных личностей привык держать себя с естественной непринужденностью. Но в этот раз он с самого начала чувствовал себя необычайно уверенно. Когда ему показалось, что молитва монаха длится слишком долго, он поднялся и, к безмерному удивлению мягкого архимандрита Феофана и епископа Гермогена, как только Илиодор в очередной раз перекрестился, подошел к нему и обратился:

— Брат… Брат!

«Сквернослов», обезоруженный смелостью, с которой кто-то решился прервать его молитву, внезапно поднялся и бросил на Распутина яростный взгляд; отец Феофан и епископ Гермоген в страхе ожидали, что же произойдет дальше. В этот момент Илиодор поднял руку, набрал в легкие побольше воздуха, чтобы обрушить на дерзкого поток самых отвратительных проклятий, как вдруг почувствовал, что незнакомый крестьянин положил правую руку ему на плечо, и увидел, как маленькие водянисто-голубые глаза добродушно встретили его взгляд. Одновременно раздался голос, звучный и в то же время с оттенком металла:

— Ты хорошо молишься, брат!

Молча смотрел удивленный Илиодор на посетителя, еще больше удивился он, когда крестьянин беззастенчиво продолжал:

— Не заставляй Бога следить за твоими молитвами, ему тоже отдых нужен! Вы, оба, подойдите сюда, — он сделал знак Феофану и Гермогену, — они хотят кое о чем поговорить с тобой.

* * * *

И позднее, когда Илиодор вспоминал о той первой встрече с Распутиным, в душе его происходило то же, что он испытал тогда: та же ярость, заставившая его вскочить, как раненого зверя, то же возмущение при виде человека, оказавшего ему так мало почтения, этого грязного мужика с его такой уверенной и дружелюбной улыбкой. Когда иеромонах вспоминал, что при первой встрече Григорий с самого начала обратился к нему как к «брату», его снова охватывала ярость, но наряду с этим у него было странное чувство полного бессилия, будто какие-то чары парализовали его.

В лице Распутина иеромонаху почудилось что-то ужасное: «дерзость», божественная сила, которой, кроме него, обладали только величайшие прорицатели стародавних времен, он ощутил себя во власти дьявольских бледно-голубых глаз этого крестьянина. Напрасно лихорадочно искал Илиодор проклятия, ему пришлось смолчать, в конце концов, даже дружески пожать грубую ладонь, протянутую ему со спокойной улыбкой.

Это смешанное чувство гнева и отвращения, бессилия, страха и восхищения с тех пор никогда не покидало Илиодора и все чаще давало о себе знать всякий раз, когда иеромонах, державший обычно всех в повиновении, встречался с радостно улыбающимся неопрятным, лохматым мужиком Григорием Ефимовичем.

Уже в тот первый день, когда они сидели вместе с Феофаном и Гермогеном и говорили о Григории, какая-то необъяснимая сила побудила его не только явно разделить их восхищение, но и приложить усилия, чтобы еще более укрепить детскую веру старого Феофана в святость Распутина и оптимистический взгляд доброго Гермогена на политическую значимость этого крестьянина. Хотя Илиодор уже во время этой встречи ни на мгновение не мог побороть отвращения и недоверия, он все-таки согласился с планом представить Григория комитету «Союза русского народа» и даже активно поддержал эту идею.

Он явно чувствовал неприязнь к отвратительному мужлану, интуиция подсказывала ему надвигающуюся опасность, но, когда он начинал говорить с Григорием, получалось так, будто им управляла посторонняя сила, и он всегда утверждал, что тот является истинным святым, посланным Богом для защиты правой веры.

И так случилось, что, хотя именно уважаемый отец Феофан и высокочтимый епископ Гермоген ввели Распутина в центральный комитет «Союза русского народа» и соответствующим образом охарактеризовали его, все же окончательное решение было принято после страстной, вдохновенной речи Илиодора. Среди членов центрального комитета нашлось несколько скептиков, одного влияния Феофана и Гермогена было бы недостаточно, чтобы убедить их в святости Распутина. Они недоверчиво покачивали головами, и Гермоген в замешательстве вынужден был признать, что шансы тобольского крестьянина не особенно высоки.