Сначала Хвостов, Белецкий и Андронников старались наводящими вопросами узнать личное мнение Распутина по этому вопросу. Министр был сильно заинтересован в разрешении спора между предводителем дворянства и епископом в пользу Варнавы и в отставке Самарина, потому что предводитель московского дворянства являлся противником Хвостова, но, чтобы сместить Самарина, Хвостову необходима была помощь старца, и он все еще не знал, может ли на таковую рассчитывать.
Конечно, Варнава был давним другом Григория Ефимовича, тот помог простому монаху получить сан епископа, но затем они отдалились друг от друга, потому что Варнава со времени своего возвышения отошел от Распутина, и тот на него сильно обиделся.
Беседа со старцем на эту тему протекала неровно, прерывалась, что, естественно, было связано с едой: Григорий Ефимович ел непрерывно и при этом мог долго обдумывать каждый ответ. Под конец он бросил несколько фраз, из которых Хвостов и Белецкий заключили, что он не совсем простил бывшему другу Варнаве теперешнюю отчужденность, но еще более его приводило в ярость высокомерие обер-прокурора Самарина. Один раз он даже в гневе бросил в тарелку кусок рыбы и вскричал:
— Эти важные дворяне! А что они знают о Церкви и святой вере? Церкви нужны простые, но набожные люди, понимающие народ и понимаемые им! Поэтому мне больше нравится Варнава, даже если иногда он меня сильно раздражает!
Этого было достаточно. Все встали из-за стола, расцеловались на прощание и, довольные, разошлись. Министр теперь знал, что дни Самарина сочтены.
Ко времени следующей трапезы организаторы сделали определенные выводы и сервировали стол не рыбой, а мясными блюдами, надеясь тем самым ускорить ответы Распутина. Но эта мера не оправдала себя, потому что Распутин оставил мясо нетронутым, явно выказал свое неудовольствие и не проронил ни слова. Ничего не оставалось, как приказать принести приготовленные на всякий случай рыбные блюда, и вскоре завязался разговор о предводителе дворянства Самарине и его предполагаемом преемнике. Хвостов уже подобрал кандидата в лице своего родственника Волжина; хотя у того не было никакого опыта для такой высокой должности, но зато он имел достойного покровителя — Хвостова. Отнюдь не просто было добиться согласия Распутина, к тому же бывший обер-прокурор Саблер предпринимал отчаянные попытки, чтобы завоевать благосклонность старца, и предлагал свою кандидатуру. Белецкий, подробно осведомленный обо всем, предпринял попытку очернить Саблера в глазах Григория Ефимовича. Самым невинным образом он начал разговор об изгнанных с Афона сектах «имябожцев» и «имяславцев», которым, он точно знал, Распутин живо симпатизировал.
Григорий ел какое-то время молча, слушал, затем отложил в сторону обсосанные косточки, вытер губы и сказал:
— Да, «имябожцы»! Когда я был на Афоне, я встретил среди них много умных и богобоязненных!
И тогда Белецкий красочно разрисовал мрачную картину страшных преследований, которым подвергались «имябожцы» во времена пребывания Саблера на посту обер-прокурора и указал на его беспощадные выступления против явных и тайных приверженцев этой веры.
В глазах Распутина сверкнула ярость, он внезапно ударил кулаком по столу и закричал:
— Так вот каков этот Саблер? Ну, я ему покажу!
Тут в разговор вмешался Хвостов и начал расхваливать своего кандидата Волжина, особо подчеркивая, что тот готов уладить неприятное столкновение с Варнавой по поводу канонизации Иоанна Тобольского в пользу Варнавы. Распутин немного помолчал, всматриваясь пытливо в министра, слегка теребя бороду, и потом заметил, что хочет встретиться с Волжиным, проверить его душу.
На следующей встрече у старца было ужасно плохое настроение.
— Хорошы бездельники, твои агенты! — набросился он на Белецкого. — Целый день напролет толкутся на лестнице, всюду преследуют меня, а оградить от глупых сплетен не могут! Ну, подождите же, вы еще узнаете меня!
Он принялся за еду, время от времени бросая яростные взгляды на товарища министра.
Тот всячески старался смягчить гнев Распутина и пытался узнать, в чем же дело. Не скоро Григорий Ефимович снизошел до более подробных объяснений; выяснилось, что какой-то журналист по имени Давидсон написал для «Биржевых ведомостей» скандальную статью, намекая на Распутина. Этот Давидсон, собирая компрометирующий материал на старца, специально отправился в Покровское, отыскал там семью Распутина, начал усиленно ухаживать за молоденькой Матреной, повел себя как ее жених и таким образом выведал кое-что о привычках Распутина и не поскупился на краски в своей статье.
Сразу же на следующее утро после гневных претензий Григория Ефимовича Белецкий велел передать, что вопрос уже решен, что он просит разрешения сделать вечером подробный доклад старцу. Во время следующей трапезы товарищ министра рассказал о принятых мерах, Григорий Ефимович следил за сообщением с довольной ухмылкой и напряженным интересом, даже забыв про рыбу.
— Сразу же, как пришел сегодня в министерство, — рассказывал Белецкий, — я занялся сбором компрометирующих фактов о жизни этого Давидсона. Когда я узнал достаточно, то позвал его самого, показал на документы, вручил ему шестьсот рублей из секретного фонда и дал понять, что ему следует в будущем хорошенько обдумывать свои статьи. Давидсон понял намек, спрятал шестьсот рублей и в качестве услуги вручил мне свой материал. Сегодня днем я имел удовольствие оставить для вас, отец, этот материал у Анны Вырубовой.
Григорий Ефимович просиял.
— Ты порядочный человек, Степан Петрович! — повторил он несколько раз. — Ты должен стать министром!
Хвостову было не очень приятно слышать такое, и с этого момента он решил еще более усилить контроль за Белецким. Уходя в тот вечер от князя Андронникова, он еще раз напомнил госпоже Червинской о том, чтобы она как можно подробнее передавала содержание разговоров Белецкого со старцем.
Постепенно в столовой Андронникова установилась приятная атмосфера. Участники регулярных вечерних трапез достаточно хорошо узнали друг друга. Белецкий рассчитывал на это с самого начала, поэтому до поры до времени удерживал своего начальника Хвостова от затрагивания такой важной и щекотливой темы, как открытие Думы; лишь теперь ему показалось, что наступил подходящий момент.
Дума была особо близка сердцу его, с самого своего назначения он делал все для второго созыва. С начала войны было распущено российское народное представительство, это полностью соответствовало желанию старого премьер-министра Горемыкина, который не хотел вступать в жаркие парламентские споры. Хвостов же, честолюбиво стремившийся стать сам премьер-министром, хотел доставить старому Горемыкину неприятности в надежде, что тот во время заседания Думы проявит свою некомпетентность, и при каждом удобном случае заявлял, что старику давно пора в могилу.
Но чтобы созвать Думу, надо было склонить к этому Распутина, а это, как понимал Хвостов, совсем не просто. Когда Хвостов и Белецкий осторожно попытались прозондировать почву, Григорий Ефимович неоднократно отрицательно высказывался о Думе.
— Кто же сидит в этой Думе? — говорил он. — Разве это настоящие народные представители? Нет, это помещики, аристократы, богачи, а не крестьяне!
Действительно, существовавший порядок выборов превратил бывшее народное представительство в представительство сословий, при котором крестьянство оттеснилось на задний план. Хотя старец немного знал и понимал эти сложные взаимоотношения, он чувствовал, что такой парламент никогда не выступит за те пункты программы, которые казались важными лишь мужику: за заключение мира и за разделение помещичьих земель между крестьянами. Так как большинство членов Думы высокомерные депутаты, помещики и дворяне, смотрели на Распутина с ненавистью и презрением, то и он был настроен к ним крайне враждебно.
Хвостов и Белецкий прекрасно об этом знали, поэтому лишь после длительной подготовки решились уговорить Распутина на созыв Думы. Эта подготовка состояла прежде всего из соответствующей обработки главы Думы Родзянко, которого Хвостов удостоил высокой награды при условии, что тот не допустит никаких нападок в Думе на Распутина. Только располагая таким обещанием, Хвостов принялся во время трапез в доме Андронникова оказывать давление на Распутина.