Остались жить лишь старший в семье и младший. И жили вдвоем шесть лет. Наблюдая Агафью и Карпа Осиповича во время не частых, к сожалению, встреч, интересно было заметить, как постепенно, ни в чем не поступаясь в главном – «нам с миром не можно», – они все-таки, как говорит Ерофей, «русели».
Пища. Первоначально в гостинец принимали лишь соль. Потом стали брать крупу, муку, яйца, непотрошеную рыбу. Анализируя причины избирательности – что-то можно, а что-то нельзя – видишь: нельзя то, что прошло какую-то обработку в «миру» либо было в «мирской» посуде. Мед, привезенный в стеклянной банке, был забракован, в туеске – взяли. Овсяные хлопья надо было высыпать из коробок в мешок. В чем дело? Причину опять же надо искать в прошлых летах староверства.
Раскол совпал по времени с моровыми болезнями – чумой и холерой. Случалось, скиты пустели в одну неделю. Никакого понятия о микробиологии в те давние времена, разумеется, не было. Но здравый смысл подсказывал: болезнь разыгралась с появлением пришлого человека либо была «принесена в посуде». По этой причине даже не в слишком строгих староверческих сектах никто не даст тебе напиться из своей кружки. Прежних страшных болезней нет. Нынешняя старушка-«раскольница» о них даже может не знать. Кружку, если из нее случайно кто-то напился, можно бы и помыть. Нет, кружку выбросят – «опоганена». Таков освященный столетиями ритуал веры и бытия.
У Лыковых строгость особая. Посуда – всегда отдельная. За руку не здоровались. Если прикоснулись случайно к чьей-то руке, бежали к берестяному умывальнику. Воды в нем, случалось, не было. Просто потирали руки под умывальником – ритуал соблюден. Но наступил момент – отец и дочь позволили доктору себя осмотреть, ощупать, прослушать, не противились взятию крови. Обстоятельства вынудили – Агафья пила безусловно «запрещенные богом» таблетки. Карп Осипович дался положить ногу в гипс.
По тем же изначальным, надо думать, причинам не брали Лыковы поношенную, хотя и хорошо стиранную одежду – только новое!
В разговоре о Лыковых чаще всего спрашивают: ну а как самолет, вертолет, телевизор? Любопытное дело, но самолеты и вертолеты их вовсе не поразили, они их приняли как некую негреховную данность – «люди измыслили». Строгости веры не предусмотрели соответствующего к ним отношения. А вот спички («серянки»), давно заклейменные как греховные, и поныне не признаются. Правда, и тут послабление есть. В последнее время Агафья спичками пользуется, когда поджигает дрова. Огонь же для свечки добывает только кресалом.
Кое-что в разряд «греховного» Лыковы занесли уже тут, на горе. Баня – пример характерный. Карп Осипович в молодости парился с веничком. В таежном житье баня могла бы стать главной радостью бытия, могла «диктовать» чистоту и опрятность во многом другом, служить лечебницей. Но Лыковы опустились, и баню из ряда христианских добродетелей исключили.
Самое строгое табу «истинно христианская вера» Лыковых распространяет на фотографию. «Не можно» и все. Так было в первой встрече. И никаких послаблений поныне. В чем дело? Дело, очевидно, в природе самой фотографии, находящейся на другом полюсе скрытно-таежной жизни. Люди прячутся, а фотография тайное делает явным. Приговор ей был вынесен сразу, как фотография появилась. А чтобы запрет был крепким, фотографирование означено было делом крайне греховным. Табу действует жестко. Пробовал объяснить, уговаривать – ни малейшей уступки. Только однажды Агафья сказала: «Если исподтишка, против воли кто снимет, то грех не велик. Грех падает на тех, кто «с машинкой». На том и поладили. И чтобы не рушить добрые отношения, камеру из рюкзака я стал доставать лишь изредка под предлогом снять своих спутников или что-нибудь возле избушки.
Интересна эволюция отношения к деньгам. Любопытства ради, я помню, показал Агафье и Карпу Осиповичу десятку, присланную «в фонд Лыковых» кем-то из читателей «Комсомолки». Реакция была такой, как будто в избушку впустили самого дьявола. «Уж ты, пожалуйста, спрячь, Василий Михайлович, – взмолился старик, – мирское это, мирское». Но года два спустя Агафья украдкой показала тряпицу с деньгами. Объяснила, что это доставил ей Ерофей и уговорил взять – «присланы единоверцами и могут понадобиться». Контакты с «миром» запрет на деньги свели на нет. Поездка к родственникам, а потом и к матушкам на Енисей уже прямо требовали денежного обеспечения. И хотя почти все для Агафьи, как только ее узнавали, делалось бескорыстно и с радостью, она почувствовала: деньги в «миру» дают независимость.
Таковы внешние приметы соприкосновения Лыковых с жизнью, от которой были они оторваны. Что касается эволюции личности, то и тут, особенно у Агафьи, она, конечно, заметна. Я увидел Агафью дикаркой, перепачканной сажей, это был взрослый ребенок, очень неглупый, но социально отсталый. Те, кто видит ее впервые и сегодня, думают так же. А для меня это уже другая Агафья. Она стала сдержанно-рассудительной, ироничной, стала более аккуратной в одежде, в избушке стремится к поддержанию порядка, появилось желание и как-то украсить жилище – на полке чайник с ягодками на боку, обрадовалась красному чугунку, оценила платочек с цветной каемкой, Язык ее стал богаче – множество новых, часто неожиданных слов, а превосходная память хранит картины увиденного, и обо всем Агафья имеет свое суждение, твердое, взвешенное и стойкое, гипнозу Кашпировского она бы не поддалась. Ее теперешний опыт не идет ни в какое сравнение с теми представлениями о жизни, какие она получила по рассказам матери и отца. Она догадывается о силе «мира» и его слабостях, понимает зависимость от него и в то же время очень разумно ставит границы этой зависимости. «Всесоюзную известность» они с отцом приняли сдержанно и, поразмыслив, решили, видно, что ничего дурного в том нет. «О нас, я слыхал, и в Америке знают», – сказал однажды Карп Осипович. И я почувствовал гордость: вот такие мы, Лыковы.
Обильные подношения – инструменты, посуда, одежда, еда – неизбежно должны были приучить Лыковых принимать все как должное. Элементы иждивенчества появились. Но во всех случаях я не заметил ни разу потери чувства достоинства. На первых порах Лыковы редко о чем-либо просили, разве что по намеку можно было понять желание. Теперь Агафья может сказать: «Козлухам сенца бы надо…» Сено сюда можно доставить лишь вертолетом. И его доставляют, благо вертолет частенько идет к геологам, не загруженным полностью.
Главное, что твердо Агафья усвоила: в беде ее не оставят. Это решающее открытие в общении с «миром» нисколько не повлияло, впрочем, на прежнюю установку: «Нам с миром не можно». Лыковский характер и твердость веры при всех поворотах жизни остались прежними.
Естественным было ожидать: оставшись одна, Агафья прибьется к «мирскому» берегу. Нет, побывала у родственников (единоверцев!) и нашла, что плохо веру блюдут и в житье не дружны. Побывав у монашек на Енисее, вынесла приговор: «О бренном теле пекутся, о спасении души не думают». И вернулась в свое жилище.
Только ли крепость веры и предсмертный наказ отца «в мир не ходи» удерживают ее в ужасающем, немыслимом одиночестве? Думаю, что нет. Вера, конечно, значит немало, но важно еще учитывать: человек является продуктом среды, где он вырастал: «где родился, там и годился». Для Агафьи, тридцать шесть лет не знавшей ничего, кроме леса, тайга не враждебна. Напротив, все для нее тут родное, близкое, дорогое. Сравнивая все увиденное со «своими» местами, она лишь убеждается в их достоинстве и возвращается к ним. Опорой в выборе этом служат ничем и никем не поколебленная вера, житейские привычки, оплаканные могилы родителей, сестры и братьев.
Думает ли этот незаурядный человек о смерти, понимает ли, что при сложившихся обстоятельствах смерть подстеречь ее может в любую минуту? Понимает. И я не раз говорил с ней об этом. Но смерть для Агафьи не то же самое, что для многих из нас. Для убежденного в существовании жизни иной, чем эта, земная и скоротечная, смерть – всего лишь граница в иное царство. «Но встретишься ты с медведем. Разорвет. Какое же воскресенье?» И даже такой исход Агафью не беспокоит. «Дык ведь, Василий Михайлович, все там соединится».