– Они и в самом деле исключительные, – констатирует Бэнтон.
Закрыв коробочку, он порывается сунуть ее в карман, обнаруживая этим жестом древний рефлекс собственника. Но потом все же небрежно бросает ее обратно в чемоданчик.
– Как, по-вашему, какой толщины может быть этот бетон? – спрашивает он, осматривая стены.
– Не менее одного метра. А потолок наверняка около двух. Передвижная стена, конечно, намного тоньше – какие-то полметра, сущий пустяк.
– Словом, ори, пока не лопнешь, и никто тебя не услышит, – обобщает Ральф.
– А кто бы обратил внимание на ваш ор? Милосердная Виолета, запершая нас, чтобы мы тут сгнили и чтобы потом свободно распорядиться наследством? Или ваши люди, которые – прошу прощения, Бэнтон, – до такой степени глупы, что, увидев пустой подвал, тут же уедут, довольные своей наблюдательностью.
– Оставим это. Скажите лучше, на сколько времени нам хватит воздуха?
Он снова осматривает оценивающим взглядом помещение. Бункер напоминает комнату размером примерно четыре на четыре. Для убежища вполне достаточно, но если судить о нем как о резервуаре воздуха, то это, конечно, мизер. Во-первых, высота потолка – метра два, не более. Во-вторых, это помещение, вероятно, очень давно не открывалось, воздух застоялся, и если в нем все же есть немного кислорода, то лишь благодаря тому, что непродолжительное время стена была отодвинута. Если кислород и проник сюда, то в плачевно малой дозе.
– Проблемы удушья меня никогда не занимали, – признаюсь я. – Но, учитывая жалкую кубатуру этой дыры и тот факт, что в воздухе и сейчас кислород почти отсутствует, нетрудно предсказать, что уже через несколько часов мы будем дышать окисью углерода собственного производства. Так что и за остальным дело не станет.
Ральф стоит, опершись спиной о стену, больше не заботясь о том, что испачкает костюм, и вдруг начинает медленно сползать на пол. Первое время мне кажется, что он поддался малодушию. По крайней мере до тех пор, пока я не услышал его смех. Совсем негромкий и невеселый смех, но от этого смеха у него трясутся плечи, и сдержать его он не в состоянии. Наконец взрывы мрачного веселья становятся все более редкими и к Ральфу возвращается дар речи:
– Ха-ха… Вы только подумайте, Лоран… Я побывал в Гвинее и Гватемале, в Панаме и Конго. Я побывал там, где стреляют из-за угла, убивают не моргнув глазом… Верно, стрельба – не моя стихия, я уже говорил… Моя специальность – проверять и оплачивать счета, но я столько раз рисковал собственной шкурой и был на волосок от смерти… и всякий раз мне удавалось уцелеть. Да, после всех испытаний я уцелел, чтобы оказаться здесь, в этом городе… Ха-ха… чтобы какая-то дурочка, жалкая гимназистка из числа этих, недоразвитых, ха-ха, порешила меня…
Он замолкает, словно его вконец истощил приступ странного веселья, от которого мурашки бегут по коже, и постепенно к нему возвращается привычная флегматичность.
– Все же не так уж плохо умереть в двух шагах от этих брильянтов, – бросаю я.
– Брильянты исключительные!.. – машинально произносит Бэнтон.
– Чистый углерод, – добавляю я.
– Мы с вами тоже не что иное, как набор химических элементов, – замечает американец. – Все зависит в конечном счете от структуры и соотношения.
– Чистый углевод, – повторяю.
– Пусть будет так. Но за этим углеродом скрываются горы долларов.
– А как бы вы их использовали?
– Откуда я знаю? Как-нибудь использовал бы, будь у меня возможность унести ноги и скрыться в неизвестном направлении. Но я профессионал и прекрасно понимаю, что это невозможно, а если бы даже оказалось возможным, то пришлось бы до конца своих дней жить в непрестанном страхе – нет, помилуй бог. Такова система, Лоран. Однажды попав в нее, выйти не пытайся.
– Тогда зачем они вам, эти камни?
– Просто так: поместить в сейф в каком-нибудь банке. Все-таки какая-то гарантия…
– Гарантия чего?
– Да отстаньте вы с вашими вопросами, – бормочет Ральф. – Надоели вы мне.
– Надо же находить способ убить время, Бэнтон. Если мы сможем убить время, все окажется легче…
– Я не против. Убивайте. Только не так. Не этими идиотскими вопросами. Попробуйте ходить на руках. Или свистеть – меня это будет меньше нервировать. Или спойте что-нибудь…
– А ведь иные в этот час поют… И играют… Оркестр в «Мокамбо» еще не выбился из сил…
– Да, играют, и поют, и наливаются шампанским, распутничают, занимаются групповым сексом, обжираются мясом, заливая его бургундским. Треплются о том, где лучше провести отпуск, на Багамских островах или на Бермудах… – неторопливо излагает он, как бы припоминая, чем еще могут заниматься люди. – А вот грязную работу предоставляют Бэнтону и ему подобным, и то, что Бэнтона этой ночью заметут либо он сам задохнется в каком-то подвале в собственных испарениях… никакого значения не имеет, это заранее предусмотрено, как неизбежная утруска, словом, это в порядке вещей, об этом даже не принято думать…
Он замолкает, словно желая перевести дух, и я тоже пытаюсь перевести дух – мне не хватает воздуха, или я воображаю, что не хватает. Я чувствую, как в голове снова начинается та отвратительная боль, с которой я проснулся под вечер в отеле «Терминюс».
Под вечер в отеле «Терминюс» – сейчас все это мне кажется чем-то очень далеким, почти забытым, чем-то из Ветхого завета… И Флора, и мосье Арон…
Проходит время. Может, час, а может, больше. Не желаю смотреть на часы. К чему на них смотреть, когда знаешь, что тебе больше нечего ждать, кроме… И мы молчим, каждый расслабился, каждый занят своими мыслями или пытается прогнать их.
– Вот почему мне бы хотелось унести ноги и исчезнуть, если бы мог, – слышится снова тихий голос Ральфа, совсем тихий, потому что Ральф, в сущности, говорит сам себе, а не мне. – Это было бы наиболее логичным. Меня ведь всю жизнь этому учили, это было стимулом: преуспевать, двигаться вперед. Ради чего? Чтобы иметь большее жалованье, больше денег. А раз так, раз ты нащупал наконец эти деньги, целые горы денег, почему не набить ими до отказа мешок и не податься куда заблагорассудится…
– И все-таки вы бы этого не сделали, – встреваю я совершенно машинально, так как мне уже не хочется разговаривать, не хочется ничего.
– Ну конечно, потому что существует и другое: воспитание, дрессировка. Мне все время внушали, что наша разведка – это величайшее установление, вам тоже, наверно, говорили что-нибудь в этом роде. Мне доказывали, что деньги – великое благо, и я поверил. Вам говорили, что брильянты – это всего лишь чистый углерод, и вы поверили. С чего же вы взяли, что вы выше меня, если вы такая же обезьяна, как и я?
– Однако совсем не безразлично, во что человек поверил, – возражаю я равнодушно.
– Абсолютно безразлично… Все – чистейшая ложь. Или, если угодно, удобная ложь. А что из того, что одна из них поменьше, а другая побольше? Я – один. Так же как и вы. Каждый из нас сам по себе… Каждый из нас, жалкий идиот, поверил, что это не так, ему это вдолбили с корыстной целью…
Он прекращает рассуждения, а может, продолжает, но только про себя, для него это все равно, поскольку – хотя и упоминает мое имя – обращается он все время к себе. Если бы он провел день, как я, с мучительной головной болью, если бы какая-нибудь Флора раздавила ему в рот ампулку жидкого газа, у него наверняка пропало бы желание рассуждать, как оно пропало у меня, и единственное, что я стараюсь сейчас делать, – это не думать о том, что мне уже не хватает воздуха; от такого ощущения немудрено, если начнешь царапать ногтями стену, царапать себе грудь и вообще царапаться.
– И все из-за женщин… – слышу после продолжительного молчания голос Ральфа. – В своих устремлениях женщина – необузданное существо, предсказать ее поступки невозможно.
– Так же как и поступки мужчины, – произношу я, едва слыша собственный голос.
– Вовсе нет. У мужчины есть какая-то система. А раз есть система, ее можно расшифровать… Тут себя чувствуешь уверенней: есть система, есть за что уцепиться. Другое дело женщина… Вы сами как-то сказали, что Флора налетела на вас, как тайфун. А ведь это истинная правда: женщины – это стихия, ураган. И не случайно тайфуны всегда носят женские имена: Клео, Фифи, Флора… Ох, эта мне Флора!.. Тайфуны с ласковыми именами… Налетают и все опрокидывают вверх дном…