— У людей солнце встанет и утро настанет, а тут и днём и вечером потёмки, — хмурился Петрик.

Ковальчук привёл их сюда с Мартыном Ткачуком ещё в первые дни оккупации Львова. Не знал отец, кому вверял судьбу своих детей, не знал, что отныне станут они заложниками.

Петрик смутно припоминал этот двор, выстеленный квадратными каменными плитами. Неужели это та самая прачечная? Какая низенькая! Даже смешно вспомнить, как тогда Петрик боялся спрыгнуть с этого окна. Пожалуй, не скажи Ганнуся, что они здесь когда-то жили, Петрик ни за что бы не узнал виллу коммерсанта Стожевского.

В этот предрассветный час Петрик проснулся от тихого, тревожного голоса сестры.

— Ты уверен, что будешь в безопасности?

— Да, дитятко.

— До конца полицайцайта осталось три часа…

— Не надо беспокоиться, дитятко. Пропуск от ихней ортскомендатуры у меня в полном порядке.

— Что этим зверям стоит убить человека!..

Петрик осторожно напомнил о себе.

— Не спишь, сынок?

— Куда ты уходишь, тату?

Сын был ещё мал, и Ковальчук не мог сказать, какое опасное дело поручила ему подпольная партизанская организация.

— Вы будете обо мне знать, сынок… Соседям, если спросят, говори — в Неметчине…

— Ясно, — подавленно ответил Петрик.

— Ну, ну, — шутливо потрепал сына по плечу Ковальчук, но от Петрика не укрылась грусть в голосе отца.

— Скоро вернёшься, тату?

— Постараюсь… Ты, Петрик, теперь за старшего в нашем доме. Береги сестру, и вот её… Кроме нас, у Марци нет никого…

Марце было около трёх лет. Ковальчук нашёл её возле костёла Марии Снежной. Ребёнок спал, припав заплаканным личиком к пыльным кирпичным ступенькам лестницы. В кулачке у девочки была зажата записка. Ковальчук осторожно вынул и прочитал: «Если у вас есть сердце, спасите ребёнка. Родители убиты…»

Уходя, Ковальчук погладил спящую Марцю по головке.

— Уже уходишь, татусь?

— До свиданья, сынок, — отец поцеловал Петрика в голову.

Не было ещё и пяти утра, когда Ковальчук вышел из дому и потонул в предрассветном тумане.

Ганнуся работала санитаркой в Доме младенца на Песковой улице. Она уходила рано утром и возвращалась за пятнадцать минут до полицайцайта.

Это случилось, когда её не было дома.

Во двор вкатила легковая машина. Рядом с шофёром сидел эсэсовец в пенсне, очень похожий на гуся. Он поспешно распахнул дверцу и помог выйти из машины молодой, красивой женщине в трауре.

Через два часа, при помощи трёх молодчиков в форме «украинской полиции», весь дом был очищен от жильцов, поселившихся здесь ещё осенью 1939 года, когда коммерсант с женой удрали в Варшаву.

Заслышав тяжёлую поступь полицаев, Петрик заперся на засов. Он готов был скорее умереть, чем открыть им дверь.

Марця, которую Петрик припугнул щурякой[13], забилась под одеяло и замерла.

Сквозь закрытые двери Петрик слышит голос пани в трауре.

— О, панове, здесь живёт бедная девушка и её маленький брат. Их не надо трогать, пусть живут, они мне не помешают.

Шаги удаляются.

Петрик отмыкает засов и выглядывает во двор. «Значит, эта красивая пани, одетая во всё чёрное, — не немка?..»

Ганнуся пришла намного раньше обычного. У неё болела голова.

Петрик сбивчиво рассказал сестре, что произошло.

— Заступилась за нас, не позволила этим шупо[14] ворваться сюда. Она добрая…

— Ой, добрая, — со злой усмешкой покачала головой Ганнуся. — Да у неё в месяц по две служанки менялись, такая она добрая.

— Я её, кажется, узнал… Она тогда в баре «Тибор» подарила мне аж два злотых…

— Кто?

— Она…

— Что ты мелешь? Забыл что ли, как тебя в прачечной днём и ночью под замком держали!

— А это ещё раньше было! Когда мы жили у дяди Тараса.

— Стала бы она по барам шататься!

— А вот и шаталась, — упрямо стоял на своём мальчик. — Я всё теперь вспомнил. Всё!

Петрик приник к уху сестры и чуть слышно прошептал:

— Чтоб меня молния испепелила, если я брешу… Она и этот… Мартын Ткачук. Он тоже поляк, а выдаёт себя за украинца… Я ж теперь всё, всё припомнил…

— Да что ты?

— Могу даже поклясться…

— Сходи на Коперника…

— Ладно.

— Откроют дверь, что ты должен сказать?

— Прачка просила передать, что бельё будет готово вечером, — шёпотом выпалил Петрик.

— Скажешь…

— Не маленький, знаю, что сказать, — тихо пробасил мальчик. — И что ты заболела скажу.

— Нет, нет, не надо!.. Татку скажут, а он возьмёт да и придёт сюда… Это же опасно… Не говори, слышишь?..

— Как хочешь.

— Один не ходи… Забеги за Васильком. Его оставишь на улице, пусть наблюдает — не следят ли за тобой.

Петрик мчится к Васильку. Здесь он застаёт Йоську и узнает о новой беде: Йоська и его мама, согласно немецкому приказу, в течение трёх месяцев обязаны перебраться за железнодорожный мост, в кварталы северного предместья. Там будет еврейское гетто. Но этого ещё мало, Йоська и его мама должны немедленно пришить на правый рукав своей одежды белую повязку с голубой звездой. И под страхом смерти они не смеют больше ходить по тротуарам, а только по мостовой.

— Я не хочу в гетто! Я не хочу, как лошадь, ходить по мостовой! — возмущался Йоська. — Я ж в этом доме родился, зачем я должен уходить отсюда?

— А вы не признавайтесь, что евреи, — тихонько подсказала одна из сестрёнок Василька. — Скажите немцам — мы украинцы! Теперь тут у Львове будет Украина. Я сама слышала, возле ратуши радио так говорило.

— Молчи, дура, если ничего не понимаешь! — обругал девочку Петрик. — «Будет Украина…» Да тут с испокон века — Украина! Ещё сам Данило Галицкий Львов построил… А фрицы теперь переиначили по-своему — «Лемберг». И все улицы переиначили на немецкий лад. Язык скрутишь, пока выговоришь…

— Ох, Петрик, прикусил бы ты лучше свой язык! — нахохлилась Катруся, забежавшая в комнату за синькой. Она внизу, в общественной прачечной, помогала матери стирать чужое бельё. — За такие слова, Петрик, тебя схватят и в Неметчину угонят, как нашего батька. А то ещё и…

— Не боюсь их!

— Я тоже не боюсь, — с сомнением проронил Йоська. Он никак не мог забыть ту страшную картину, свидетелями которой они стали на улице св. Софии, когда относили с Васильком постиранное бельё одному клиенту.

Три пьяных эсэсовца в чёрных мундирах с черепами на петлицах в сквере привязались к девочке лет пятнадцати. Бедняжка со слезами умоляла их отпустить её. В это время мимо проходил старик-священник, который с крестом в руках стал упрашивать гитлеровцев не обижать девочку. Тогда пьяные фашисты накинулись на священника, сорвали с него рясу, скрутили ему назад руки и подожгли бороду. Старик упал на землю и начал биться лицом о песок, чтобы загасить огонь. Эссэсовцы пинали его ногами, дико смеялись. И неоткуда ему было ждать помощи во всём божьем мире. Один из фашистов выхватил револьвер и застрелил старика.

Ночью Йоське приснился священник с глазами, в которых застыл ужас. Сперва горели две восковые свечки, потом они начали быстро таять, и Йоське почудилось, что это капают чьи-то слёзы. Потом он ясно увидел — это плачет старик. Плачет и тушит о песок свою бороду…

Йоська вскрикнул и проснулся. На краю низкой деревянной кровати сидела мама и шептала молитву…

Но пока на рукаве куртки Йоськи ещё не было «повязки Давида», он равноправно шагал по тротуару рядом с друзьями.

Знакомые улицы, но с чужими теперь названиями. На каждом шагу таблички «Юден айнтритт ферботен»[15]. На дверях всех лучших магазинов, кафе, трамваев, ресторанов, аптек надписи: «Нур фюр дойче»[16].

— Всё для фрицев, — зло бурчит себе под нос Василько. — А что же тогда для людей?

— Вам ещё хорошо, — вздыхает Йоська. — Украинцу норма хлеба двести граммов в день на каждую душу, а еврею на всю неделю — четыреста граммов. Будто бы не все одинаково хотят кушать…

вернуться

13

Крыса.

вернуться

14

Так презрительно называли немецко-украинскую полицию.

вернуться

15

Евреям вход воспрещён.

вернуться

16

Только для немцев.