Убедившись, что привлек их внимание, я заговорил о «тайном обществе»! Проект мой был наивным, и я это знал. Но не мог не думать о нем. Меня умоляли продолжать: что эта за история с хлебом? что вы изобрели? И смеялись со слегка нездоровым азартом. Я уступил…

– Первое: хлеб пятнадцатиметровой длины. Нет ничего легче, достаточно, чтобы была печь такой величины. Во всем, кроме размера, это абсолютно такой же французский хлеб, как обычно. Второе: поиск безлюдного места, чтобы появление там хлеба было необъяснимым, вот что важнее всего для проекта кретинизации. Итак, я предлагаю сад Пале-Рояль. Ночью туда принесут хлеб две группы фальшивых рабочих – это будут члены тайного общества, они сделают вид, будто пришли чинить канализацию. Хлеб будет завернут в газеты. Члены тайного общества снимут квартиру с выходом в сад Пале-Рояль. Они будут наблюдать за реакцией публики, когда обнаружат хлеб. Действительно, следует предусмотреть последствия подобного акта в таком городе, как Париж. Настанет минута, когда кто-то поймет, что под газетами какой-то хлеб. Он такой огромный, что его осторожно и бережно перевезут в лабораторию префектуры для изучения и анализа. Может, в нем взрывчатка? Нет. Может, он отравлен? Нет. Это какая-то реклама? Нет, тем более не реклама. Возьмутся за дело газеты, алчущие неразгаданных тайн, а издатели пустятся в самые абсурдные споры на пустом месте. Начнут городить безумные гипотезы. Столкнется множество утверждений. В самом деле, маньякодиночка не в силах испечь хлеб и перевезти его в ПалеРояль. Если это безумец, то какую он должен проявить практическую сметку, да еще вовлечь в тайну соучастников. Значит, версия об одиночке или нескольких сумасшедших не имеет серьезных оснований. Очевидно, это загадочный социальный протест. Но чего стоит хлеб-символ, если никто не понимает его смысла? Это не может быть акцией компартии. Что этим можно доказать? Нет, это просто глупость! Никого не убедит и предположение, что речь идет о студенческой шутке. Безалаберность и практическая беспомощность не позволяет даже сюрреалистам сложить печь, способную выпечь пятнадцатиметровый батон. Что уж тогда говорить о студентах? Возможно, подумают о Дали и его обществе, но и тут один шанс из миллиона. Споры будут в разгаре, когда появиться новость: появление двадцатиметрового батона у Версальского дворца. Чтобы объяснить появление второго хлеба, газетчики тут же выдумают тайное общество. Фотографы начнут вынюхивать, когда появиться третий хлеб. Он не замедлит появиться и будет еще длинней. И так далее. Во многих европейских городах в один и тот же день и час появятся хлеба длиной в тридцать метров. На другой день какой-нибудь американский полисмен объявит о находке еще одного французского батона в 40 метров длиной, обнаруженного неизвестными на тротуаре улицы Савой-Плаза рядом с отелем «Сент-Мориц»… Очевидно, что подобные таинственные появления могут многое сделать, их поэтический эффект был бы велик и несомненно мог бы создать атмосферу смуты и никогда не виданной коллективной истерии, систематически разрушая логику разумного мира в пользу иерархической монархии…

Меня слушали легко и внимательно, что так свойственно высокомерным элегантным женщинам. Чуть позже я обнаружил, что все пользуются моей терминологией.

– Моя дорогая, я безумно желаю вас кретинизировать…

– Вот уже два дня я не могу локализовать мой половой инстинкт. А вы?

– Я пошел на концерт Стравинского. Это было прекрасно. Это было навязчиво. Это был позор!

Повсюду я узнавал свои фразы и идеи. Все называли «съедобным» или «несъедобным». Последние картины Брака были «чересчур выспренными». Роскошная фразеология каталонского происхождения, свойственная мне, была заимствована между двух светских сплетен. Однако смысл моей мистификации ускользал от них, как вошь в волосах.

– Давайте посмотрим, Дали, почему хлеб, все время хлеб сейчас?

– Это, – говорил я, – вы должны спросить у паранойального критика, моя дорогая.

Тогда от меня потребовали объяснить мой паранойально-критический метод, о котором я слишком непонятно писал в статьях. Признаюсь сейчас, что тогда я и сам толком не знал, что это такое. Оно «было больше меня», как и многие мои изобретения, и я вник в их значение лишь позднее. Всю свою жизнь я только и слышал: что это такое? что это значит?

Однажды я вынул мякиш из хлебной корки и вложил туда статуэтку Будды, всю покрытую дохлыми блохами. Затем я закрыл отверстие деревянной затычкой, все заделал и сверху записал: «Конское варенье» (название заимствовано у Репе Магритта). Декоратор Жан-Мишель Франк предложил мне два лишних стула в стиле 1900 года. У одного из них я снял сиденье и заменил его шоколадной плиткой. Потом я удлинил одну его ножку дверной ручкой. Другую ножку вставил в пивную кружку. Назвал это неудобный предмет «атмосферным стулом». Все, кто его видел, ощущали себя не в своей тарелке. Что это было?

Затем я пустился на поиски сюрреалистического, иррационального предмета с символическим функционированием в противовес пересказанным снам, автоматическому письму и пр. Сюрреалистический предмет должен был быть абсолютно бесполезным как с практической, так и с рациональной точек зрения. Он должен был максимально материализовать бредовые фантазии ума. Эти предметы соперничали с нужными и практичными с такой силой, что это напоминало схватку двух бойцовых петухов, из которой нормальный предмет чаще всего выбирался без перьев. Парижские квартиры, беззащитные перед сюрреализмом, вскоре наполнились сюрреалистическими предметами, загадочными, на первый взгляд, но их можно было потрогать, ими можно было управлять собственноручно. Все приходили пощупать поднятую из моего колодца мою голую каталонскую истину, когда предмет – это «милосердие».

Популярность сюрреалистических предметов (один из самых типичных сюрреалистических предметов – «Меховый прибор» (1936 год) – чашка и ложка – Мерета Оппенгейма, приобретенный Нью-Иоркским музеем современного искусства.) дискредитировала популярность скучнейших пересказанных снов и автоматического письма. Сюрреалистский предмет создавал необходимость реальности. Больше не хотели – «удивительно рассказано», но – удивительно создано руками. «Никогда не виданное» вскоре стало интересовать лишь сюрреалистов Центральной Европы, японцев и отсталые страны.

Своим предметом я убил первоначальный сюрреализм и вообще современную живопись. Миро сказал: «Хочу убить живопись!» И убил ее с моей помощью – я вероломно нанес ей удар в спину. И все же не думаю, будто Миро понимал, что нашей жертвой станет современная, а не старая живопись – она, как могу вас уверить после того, что увидел коллекцию Меллона, чувствует себя отлично. Увлеченный сюрреалистическими предметами, я написал несколько картин, на первый взгляд, нормальных, вдохновленных случайными фотографиями, которым я добавил немного Месонье. Усталая публика сразу же попалась на удочку, а я сказал себе: «Погоди у меня. Я покажу тебе действительность…»

Этот период вскоре закончился, и у нас с Гала теперь было достаточно денег, чтобы на полтора месяца вернуться в Кадакес. Мое влияние возросло. Критики уже делили сюрреализм на ДО и ПОСЛЕ Дали. Видели и мыслили лишь по Дал и… Расплывающийся фон, клейкое биологическое разложение – это как у Дали. Неожиданный средневековый предмет – это как у Дали. Невероятный фильм с адюльтером арфисток и дирижеров – это как у Дали. Парижский батон больше не был парижским – это был мой хлеб, хлеб Сальвадора, хлеб Дали.

Секрет моего влияния – это то, что оно всегда было тайным. Секрет влияния Гала был, в свою очередь, в том, что оно было вдвойне тайным. Но я знал секрет, как оставаться в тайне. Гала знала секрет, как оставаться скрытой в моей тайне. Иногда похоже было, что мой секрет раскрыт: ошибка! Это был не мой секрет, а тайна Гала! Наша бедность, отсутствие у нас денег также было нашим секретом. Почти всегда у нас не было ни гроша, и мы жили в страхе нищеты. Тем не менее мы знали, что не показывать этого – наша сила. Сострадание в будущем убивает. Сила, – говорила Гала, – внушать не сострадание, а стыд. Мы могли умереть с голоду, и никто никогда не узнал бы об этом. «Genio у figura, hasta la sepulfura», «с голоду помирай, а виду не подавай» – вот каким был наш девиз. Мы были похожи на испанца, которому нечего есть, но, как только пробьет двенадцать, он идет домой и садится за пустой, без хлеба и вина, стол. Он ждет, пока все пообедают. Под палящим солнцем спит пустая площадь. Из всех окон видно, кто уже поел и идет через площадь. Сочтя, что уже пора, человек встает, берет зубочистку и выходит прогуляться на площадь, как ни в чем не бывало ковыряя зубочисткой в зубах.