Весь день после обеда я потратил на посещение других апартаментов и номеров отеля. Мы переходили от одной коктейль-парти к другой. Многие были в том же здании и получалась забавная путаница, усложненная моим незнанием английского языка. Общее впечатление было таково: Нью-Йорк – город без электричества, освещается исключительно свечами. Повсюду, где был электрический свет, его камуфлировали абажурами в форме юбок эпохи Людовика XVI, пергаментными рукописями или партитурами Бетховена.

По вечерам я посещал храм кинематографа. Его украшали разнообразные бронзовые статуи от Ники Самофракийской до фигурок Карпо, скабрезных анекдотических картин, обрамленных невероятными позолоченными лепными багетами. Виднелся какой-то фонтанчик в форме соцветия – самой крайней безвкусицы. И повсюду органы, органы…

Перед тем, как идти спать, я выпил последнее виски в баре отеля «Сент-Мориц» в компании церемонного квакера в высокой шляпе. Я встретил его на скромной свадьбе в грязном ночном кабачке Гарлема. Он не отставал от меня и вполне сносно говорил по-французски, так что я его понимал. Я понял, что он хочет поделиться со мной тайной. Гала тоже почувствовала это, поскольку сказала ему простодушно:

– Мне кажется, вы живете в том же состоянии души, как и сюрреалисты.

Человек расслабился и рассказал нам, что он и в самом деле квакер из совершенно оригинальной духовной секты. Ни один из друзей не знал его тайны, до, поскольку я был сюрреалистом, он собирался поделиться ею со мной, так как надеялся, что я его пойму. Благодаря недавнему открытию, члены секты могли беседовать с покойниками. Это было возможно лишь в течение четырех месяцев после смерти, пока душа усопшего витала еще над местом упокоения. Гала просила более подробно рассказать об этом. Квакер только и ждал ее слов, чтобы пуститься в объяснения.

– С помощью резиновой присоски я прикладываю к стене маленькую алюминиевую трубку. И вот уже два месяца после смерти моего отца каждый вечер беседую с ним перед сном.

Я намекнул ему, что приближается час беседы с усопшим и нам пора расставаться…

Перед тем как уснуть на второй нью-йоркский день, я перебирал в воображении все подробности первой встречи с Америкой. Нет, тысячу раз нет, поэзия Нью-Йорка заключалась не в том, что нам навязывали, и, уж конечно, не в суровой архитектуре Рокфеллер-Центра. Нет, поэзия НьюЙорка была старинной и живой, как поэзия мира, как поэзия вечности…

Каждое утро я выходил прогуляться в одиночестве по Нью-Йорку с хлебом подмышкой. Как-то я зашел в бистро на 57 авеню, заказал глазунью и стал заедать ее, откусывая прямо от длинного батона. Все вокруг изумились. Меня тут же окружили люди и стали задавать множество вопросов, которых я не понимал. Я мог только пожимать плечами и застенчиво улыбаться.

Понемногу хлеб высыхал и крошился. Пора избавляться от него. Но как это сделать? Как-то около отеля «ВальдорфАстория» батон переломился надвое. Пробило двенадцать – час привидений, и я решил пойти побоедать в «Sert-Roum». Только я стал переходить дорогу, как поскользнулся и упал. Оба обломка батона упали довольно далеко от меня. Прибежал полицейский и помог мне подняться. Я поблагодарил его и сделал вид, что ухожу прихрамывая. Сделав десяток шагов, я вернулся, чтобы взглянуть на куски батона. Но они исчезли. Не осталось даже следа. Эта пропажа осталась для меня загадкой. Хлеба не было ни в руках полицейского, ни в руках прохожих. У меня создалось впечатление, что происходит нечто субъективно безумное – хлеб где-то здесь, у меня перед глазами, но я не вижу его и не могу разобраться в своих чувствах.

Так я наткнулся на открытие, которое пообещал себе представить в Париж, в Сорбонну под вызывающим названием: «Хлеб-невидимка». В своем сообщении я изложу и объясню феномен внезапной невидимости некоторых предметов – разновидность отрицательной галлюцинации. Не видишь того, на что смотришь, но не потому, что невнимателен, а из-за галлюцинаторного феномена. Возможность вызвать этот феномен по своему желанию, видимо, позволит сделать невидимыми физически реальные предметы и придаст паранойальной магии одно из самых эффектных орудий. У всех открытий, таким образом, есть одна отправная точка: Колумб открыл Америку в поисках антиподов, алхимики в поисках философского камня изобрели сплавы, а я, желая доказать навязчивую идею хлеба, открыл его невидимость. Это была та же проблема, которую я так и не смог разрешить полностью в своем портрете «Человекневидимка». Но то, что не доступно человеку, доступно хлебу.

Моя выставка у Джулиана Леви пользовалась большим успехом. Большинство полотен нашли покупателей, и пресса, хотя и агрессивная, не подвергала больше сомнениям мой дар художника. Я должен был отбыть в Европу на теплоходе «Нормандия», он отправлялся из порта в десять часов утра. Накануне вечером Керри Кросби с несколькими американскими друзьями организовала в мою честь вечерний бал в «Coq Rouge». Бал, связанный с галлюцинациями. Этот бал прославился в Соединенных Штатах и впоследствии породил множество других праздненств в различных городах провинции. Тема «Сюрреалистическая мечта» разбудила в некоторых американских головах безумную фантазию. Меня трудно чем-либо удивить, но и я был приятно поражен этим бурным и ярким ночным балом в «Сoq Rouge». Одни светские дамы появились совершенно обнаженными, в шапочках в виде птичьих голов. Другие изображали ужасные раны и увечья и цинично уродовали свою красоту, воткнув в кожу английские булавки. У одной тонкой, бледной и остроумной молодой женщины на ситцевом платье был «живой» рот, а на щеках, подмышками, на спине, как страшные опухоли, выпучивались глаза. Человек в окровавленной ночной сорочке нес на голове тумбочку, удерживая ее в равновесии. Когда он открыл дверцу тумбочки, из нее вылетела стая колибри. Посреди лестницы была установлена ванна с водой, которая каждое мгновенье могла вылиться на гостей. Вечер шел полным ходом, когда привезли огромную тушу быка, освежеванного, со взрезанным брюхом, подпертым костылем и фаршированным фонографами. Гала была одета «очаровательным трупом». На голове у нее была кукла, изображающая крупного ребенка с животом, изъеденным муравьями, и с черепом, раздираемым фосфоресцирующим омаром.

На другой день, ни о чем не подозревая, мы уехали в Европу. Я говорю «ни о чем не подозревая», имея в виду скандал после «бала, связанного с галлюцинациями» – об этом мы узнали только в Париже. В то время как раз вызывали в суд похитителя ребенка семейства Линдберг, и французский корреспондент газеты «Пети Паризьен» господин де Русей де Саль не нашел ничего лучше, как телеграфировать в своем ежедневном отчете, что жена Сальвадора Дали отправилась на бал, держа на голове кровавый образ ребенка Линдбергов. Он описывал нью-йоркский скандал, которого никто, кроме него, не видел. Зато в Париже эта новость разошлась по всем кварталам и произвела настоящий фурор. Меня это ужасно разозлило, и отныне я решил больше не связываться с сюрреализмом, а быть самим собой. Группа распалась, и целая фракция, подчиняясь лозунгам Луи Арагона, этого маленького нервного Робеспьера, слепо эволюционировала к коммунизму. Кризис разразился в тот день, когда я предложил создать машину размышлений, которая состояла бы из кресла-качалки, уставленного стаканами с теплым молоком. Арагон возмутился:

– Покончим с эксцентричностями Дали! Теплое молоко – детям безработных!

Бретон, понимая, какую опасность представляет коммунистическая фракция, решил исключить Арагона и его сообщников: Бунюэля, Юника, Садуля и пр. Рене Кревель был единственным искренним коммунистом. Он не решился следовать Арагону в его направленности к интеллектуальной посредственности. Остался в стороне и от нашей группы, а немного позднее, не в силах разрешить драматические противоречия послевоенных проблем, покончил с собой. Кревель был третьим сюрреалистом, который покончил с собой, таким образом подкрепив ответ на анкету, проведенную движением в самом начале: «Самоубийство – это выход?» Я тогда ответил отрицательно, обусловив своим «нет» продолжение своей безумной деятельности. Иные кончали медленным самоубийством, утопая в болтовне на террасах кафе. Меня же никогда не интересовала политика. Я нахожу ее смешной и жалкой, хотя порой и опасной. Наоборот, я изучал историю религий, особенно католичества, которое с каждым днем казалось мне все более «совершенной архитектурой». Я отдалился от группы сюрреалистов, без конца переезжая: Париж-Порт-Льигат-Нью-Йорк-Париж-ПортЛьигат. Мои появления в Париже заставляли меня делать многочисленные выходы в свет. Я производил впечатление на очень богатых людей, так же как и на бедняков в ПортЛьигате. Лишь средний класс оставлял меня без внимания. Вокруг сюрреалистов толпились тогда мелкие буржуа, фауна плохо отмытых неудачников. Они шарахались от меня, как от чумы. Трижды в месяц я посещал Бретона, раз в неделю – Пикассо и Элюара и никогда не встречался с их учениками. Но светских людей я видел каждое утро и каждый вечер. Большинство этих людей не отличались интеллигентностью. Их жены носили тяжкие, как мое сердце, драгоценности, слишком сильно душились и восторгались музыкой, которую я терпеть не мог. Но я оставался каталонским крестьянином, наивным и хитрым, в теле которого жил король. У меня был свои претензии, и я не мог отделаться от заманчивого волнующего образа: обнаженная светская дама, усыпанная драгоценностями и в пышной шляпе, бросается к моим ногам (я слышал, как один каталонский крестьянин дурно о ком-то отзывался: «Представь себе, какая он свинья, – такая грязь, как у нас меж пальцев на ногах, у него между пальцами рук!»). Вот чего я желал больше всего.