Так я открыл, что нужно предпринять, чтобы пересечь Атлантику. Я не был безногим, слепым, нищим, жалким, не бил палкой о землю, бесцеремонно требуя от незнакомых людей помочь мне переплыть океан, отделяющий от Америки. Нет, меня не угнетала совесть. Наоборот, я победно сиял. Было ясно: не стоит ждать помощи тигра, особенно голодного. Оставалось только взять в руки палку слепого и стучать по земле. Я не паралитик, пора действовать.

На оставшиеся деньги я заказал два места в поезде к пароходу «Шамплэн» – он должен был отплывать через три дня. Надо было найти остальную сумму, чтобы оплатить каюту и не меньше двух недель прожить в Нью-Йорке. Три дня я мотался по Парижу, вооружившись символической палкой слепого, которая стала в моих руках магической палкой гнева. Я стучал без разбора и почтения, и повторился миф о Данае. После того как я три дня тряс палку Фортуны, Даная решила отдаться наслаждению, и небольшой золотой дождик позволял с уверенностью смотреть на предстоящий отъезд. Я чувствовал такую усталость, будто без передыху занимался любовью шесть раз подряд. Я боялся опоздать на пароход и мы пришли на вокзал на три часа раньше отхода трансатлантического поезда. Я смотрел на часы и на носильщиков, боясь, что они подведут. Гала держала меня за руку, чтобы я не нервничал. Но я знал, что успокоюсь только на борту. Когда я был уже в поезде, прибыли репортеры и фотографы и попросили меня выйти, чтобы сделать несколько снимков рядом с локомотивом. Но им пришлось довольствоваться тем, что я снялся у окна купе. Я боялся, что поезд тронется во время фотографирования, и дал фотографам абсурдное объяснение:

– Локомотив – не пропорциональный со мной объект. То ли я слишком большой, то ли он слишком маленький.

Даже на «Шамплэне» я не совсем избавился от страха не добраться до Америки. Мы оказались в открытом море. и меня охватил страх перед океанскими просторами. Мне еще никогда не приходилось оставлять континент. Кроме того, мне казались подозрительными треск и скрип корабля: он какой-то слишком большой и слишком тяжелый в управлении, чтобы избежать катастрофы. Я был самым исполнительным пассажиром и при любом сигнале тревоги надевал спасательный пояс на четверть часа раньше остальных. Хуже того, я заставлял делать то же Гала, что возмущало ее или смешило до слез. Входя в каюту, он всегда видела меня читающим лежа в спасательном поясе. Я вздрагивал от мысли, что могу стать жертвой кораблекрушения, и неодобрительно косился на морских офицеров: они казались мне слишком беззаботными. Я постоянно пил шампанское, чтобы набраться храбрости и избавиться от морской болезни, которой, к счастью, не было.

Керри Кросби также плыла на «Шамплэне». Разочарованная тем, что ей не удалось осуществить в Эрменонвиле наш проект пятнадцатиметрового батона, она потребовала от капитана: прикажите испечь нам французский хлеб наибольшей длины! Нас свели с хлебопеком, который обещал сделать батон в 2,5 метра длиной, а внутри для прочности будет деревянная палка. На другой день мне принесли в купе хлеб, роскошно завернутый в целлофан. Я хотел интриговать им газетчиков, которые придут брать у меня интервью. Все на борту неприязненно отзывались о развязных и бескультурных репортерах, терзающих нас вопросами, не переставая жевать жвачку. Каждый претендовал, что нашел средство избежать их, но это было не более чем лицемерие, так как все умирали от желания дать интервью. Я, наоборот, твердил:

– Я обожаю публичность. И если мне привалило такое счастье, что журналисты узнали, кто я, и задают мне вопросы, я накрошу им от моего хлеба, как святой Франсуа птицам.

Мои слова отдавали безвкусицей и собеседники показывали мне это, высоко подымая брови и прикусывая губы. А я упрямо спрашивал у каждого:

– Как вы думаете, мой хлеб произведет впечатление на журналистов?

Я снял целлофан и завернул хлеб в газету, чтобы более эффектно развернуть его перед фотографами и репортерами… Мы прибыли в Нью-Йорк и пока совершали все необходимые формальности, меня предупредили, что журналисты ждут меня в моей каюте. И со мной случилась та же незадача, что и с Диогеном, когда он вылез из своей бочки голый с зажженной свечкой в руке. Никто не спросил у него, чего он ищет. Никто из журналистов так и не спросил о моем хлебе, который я держал то подмышкой, то вертикально, как палку. Зато они оказались удивительно осведомленными о моей личности, моих произведениях и подробностях моей личной жизни.

– Это правда, – спросил один из них, – что вы недавно написали портрет своей жены с двумя жареными котлетами через плечо?

– Да, это так, но котлеты не жареные, а сырые.

– Почему?

– Потому что Гала тоже сырая.

– А какая же связь между котлетами и вашей женой?

– Я люблю котлеты – и люблю свою жену; не вижу причины не писать их вместе.

Бесспорно, эти журналисты дают сто очков вперед европейским собратьям. У них холодный и обостренных вкус к «нонсенсу», они в совершенстве владеют своей профессией и хорошо знают, что можно извлечь из любой «истории». Их нюх на сенсацию позволяет сразу же выхватить жареный факт и приготовить из него пищу для нескольких миллионов голодных читателей. В Европе журналист отправляется на интервью с уже составленной статьей. Он идет лишь для того, чтобы подтвердить свое мнение или мнение своей газеты, а читателю предстоит распутывать, прав он или нет. Европа знает толк в истории, но не в журналистике.

В день моего приезда в Америку журналисты вернулись после утренней охоты с хорошей добычей и парой сырых котлет, которые они победно подбрасывали вверх. В тот же вечер читатели съели сырые котлеты и еще сегодня, я знаю, в отдаленных от Нью-Йорка штатах продолжают перемалывать мои кости…

Я вышел на мостик «Шамплэна» и сразу увидел зеленосеро-грязно-белый Нью-Йорк, похожий на огромный готический рокфор. Я любитель рокфора – и я воскликнул:

– Нью-Йорк приветствует меня!

И я тоже приветствовал его истинно космическое величие. Нью-Йорк, ты есть Египет! Но Египет наизнанку: фараоны воздвигли пирамиды рабства, а ты воздвигаешь пирамиды демократии, чтобы победить рабство!

На другой день я проснулся в шесть утра на седьмом этаже отеля «Сент-Мориц» после продолжительного сна, полного эротики и львов. Хорошенько продрав глаза, я с удивлением услышал львиный рык, который как будто издавали преследовавшие меня во сне звери. Рык, как мне показалось, сопровождался кряканьем диких уток и плохо различимыми криками других животных и птиц. И вместе с тем царила почти полная тишина. Я ожидал встретить город адского грохота – и вот нашел тишь, едва нарушаемую львиным рыком. Этажный гарсон принес мне завтрак, он оказался канадцем и отлично говорил по-французски. Он подтвердил, что я слышал именно львиный рев, так как мы жили над зоопарком Центрального Парка. В самом деле, в окна я увидел не только клетки, но и резвящихся в бассейне тюленей.

Весь опыт этого дня противоречил постоянным клише о «современном механическом городе», которыми пичкали нас эстеты европейского авангарда в качестве примера антихудожественности и выхолощенности. Нет, Нью-Йорк не только не был таким современным городом, но и не будет. Перед модернизмом Нью-Йорк испытывает страх.

Я был приглашен на коктейль-парти в дом на Парк-Авеню – уже на его фасаде проявлялся яростный антимодернизм. Это было новехонькое здание, и бригада рабочих, вооруженных пистолетами с черным дымом, скользила по слишком белым стенам, чтобы придать им слегка закопченный оттенок, столь присущий Парижу. В это же время европейские архитекторы, Корбюзье и другие, ломали головы, как открыть новые дешевые материалы, которые не темнеют, чтобы имитировать так называемый нью-йоркский стиль. Даже в лифте, заметил я, освещение не было электрическим, горела большая свеча. В глубине комнаты висела довольно удачная репродукция Эль Греко, обтянутая тесьмой из красного испанского велюра. Велюр, по-моему был настоящим, может быть, XVI века. И это еще не все. Квартира не обманула моих ожиданий, здесь встречались готический стиль, испанское Возрождение, Дали и два органа…