* * *

Я смотрю на мамино фото того времени. У нее вздернутый нос, короткие черные волосы, настороженный и дерзкий взгляд. Она смеется, но в смехе таится грусть. Рассказывая о детстве, мама любит рисовать себя диссидентом с пеленок, вундеркиндом-нонконформистом, инстинктивно отвергавшим страну счастливых детей Сталина. Я тысячу раз слышала истории о том, как она постоянно сбегала из летних лагерей и оздоровительных санаториев. О том, как уже взрослой она наконец сбежала в Америку и перестала убегать. Но я всегда хотела узнать, как и когда именно в ней зародилась тоска. Теперь я узнала о том, что случилось в тот памятный зимний день.

За окном непроглядная темень. Лиза вытаскивает Ларису из одеяльного кокона. «Скорей, скорей, нам надо успеть к шести», — торопит она, яростно дуя на манную кашу. Ее везут куда-то на санках, мокрый снег облепляет лицо, а туберкулезный балтийский холод до костей пронизывает руки и ноги, еще тяжелые от сна. Несмотря на ранний час, она слышит, как вдали играют марши, видит куда-то спешащих людей. Зачем это все? Живот сводит от тревоги и дурного предчувствия. Страх, словно червь, гложет внутренности. Наконец она входит в здание, увешанное портретами великого товарища Сталина, и оказывается в переполненном зале. Родители проталкиваются сквозь толпу в сторону громкоговорителей, из которых доносится приветственный рев официальных лиц, к длинному столу, покрытому кумачом. Музыка оглушает. Родители заполняют какие-то бумаги и мгновенно теряются в толпе. «Они голосуют!» — кричит какая-то женщина и дает маме красный флажок. Это было 12 декабря 1937 года. Голосование — новое слово. Похоже на «голос». Может, родители ее зовут? Она тоже принимается кричать, но ее заглушает музыка.

Люди поют: «Широка страна моя родная… Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек». Охваченная коллективным восторгом, мама вдыхает как можно глубже. Легкие затапливает «этот запах», как она всегда потом говорила, — казенный советский запах пыльных бумаг, карболки, шерстяных пальто и ног, преющих в резиновых галошах. «Этот запах» будет преследовать ее всю взрослую жизнь в СССР: в конторах, школах, на собраниях, на работе. Родители наконец находятся. Они сияют от гордости и смеются над мамиными страданиями.

К вечеру мама снова счастлива. Вся семья идет на прогулку. Широкие ленинградские площади ослепляют красными лозунгами и плакатами. В ранних сумерках контуры домов подсвечены лампочками. И по дороге к дому дяди Димы папа обещает, что с его балкона будет виден салют. Что такое салют? Почему с балкона? «Погоди, сама увидишь!» — отвечает папа.

Мама страшно рада, что они идут в гости к высокому лысому дяде Диме Бабкину. По-настоящему он ей не дядя, он папин флотский начальник. У него квартира с высокими потолками, розовощекий малыш и две девочки-близняшки чуть старше мамы. И никогда не заканчиваются сладкие конфеты-подушечки. Когда они приходят, праздник в самом разгаре. Громко хлопают пробки бутылок, произносятся тосты за исторические российские выборы и за старого папу дяди Димы, который приехал из Москвы. «Широка страна моя родная», — поют дети, танцуя вокруг детской кроватки, которую жена дяди Димы наполнила сухарями с изюмом. С минуты на минуту ждут Димину сестру тетю Риту с ее знаменитым тортом «наполеон».

День выборов отмечает весь дом: соседи снуют туда-сюда, одалживают стулья, угощают друг друга разносолами. «Тетя Рита! Наполеон!» — кричат дети, то и дело бросаясь к двери.

Короткий, резкий звонок в дверь — но вместо торта мама видит троих мужчин в длинных пальто. Интересно, почему они не принесли мандарины или пирожки? Почему не стряхнули снег с валенок, как сделал бы любой вежливый человек?

— Нам нужен Бабкин, — рявкает один из них.

— Который Бабкин? Отец или сын? — спрашивает Димина жена, неуверенно улыбаясь.

Пришедшие на секунду смущаются.

— Ну… оба. Давайте обоих, — говорят они, пожав плечами.

Они едва не смеются. От наступившей затем тишины и улыбки, застывающей на лице жены дяди Димы, червь в мамином животе снова просыпается. Как в замедленном кино, дядя Дима и его старый отец уходят вместе с мужчинами. К маминому облегчению, бабушка велит всем детям идти на балкон смотреть салют. Снаружи ночная тьма взрывается огнями. С каждым громовым залпом маму пронзает восторг. Зеленый! Красный! Синий! Огни расцветают в небе, как гигантские сверкающие букеты. Но когда мама возвращается в комнату, то видит, что жена дяди Димы лежит на диване и тяжело дышит. А в доме сладко и противно пахнет валериановыми каплями. И стоит тишина — мертвая страшная тишина.

* * *

Аресты под хлопки винных пробок, кошмар через стенку от счастья, страх, расцвеченный торжествами и фейерверками, — такова была раздвоенная реальность, коллективная шизофрения 1930-х. Сочащиеся ядом новостные сводки с показательных судов над «фашистскими псами троцкистско-зиновьевской банды» печатались рядом с передовицами, воспевающими крепдешиновые платья в «образцовых универмагах» и «водопады конфетти» на карнавалах в парках. Люди пели. Иногда они, идя на расстрел, пели «Широка страна моя родная» — эта мелодия была позывным Всесоюзного радио даже в моем детстве. Это песня из фильма «Цирк», музыкальной комедии в голливудском стиле, посвященная «самой демократичной в мире» сталинской конституции 1936 года. Сталин формально даже вернул право голоса классам, ранее его лишенным (кулакам, детям духовенства). Вот только арестовывали теперь независимо от класса — по региональным квотам, которые затрагивали все слои общества.

Сталинский террор сформировал образ эпохи. Он настолько преобладал над всем, что мы прощаем Западу представление об СССР 1930-х как об одном большом сером лагере, а о его обитателях — как о безвольных шестеренках государственной машины, которая порождала исключительно смерти, пытки и доносы. Однако эта картина не дает полного понимания сталинской цивилизации. Гипнотизирующая массовая культура, государственная пропаганда жизнерадостного потребления и нескончаемый шквал массовых празднеств — все это создавало завораживающее чувство, что все вместе строят светлое будущее.

Те, кто не погиб и не сгинул в лагерях, были затянуты в заразительный спектакль тоталитарной радости. Милан Кундера назвал это явление «коллективным лирическим бредом». Андре Жид, посетивший Россию в 1936-м, не переставая восхищался детьми, «сияющими здоровьем, счастьем», и «радостным возбуждением» гуляющих в парках людей.

При мысли о сталинском государстве, которое для меня было всего лишь изгнанным призраком, вспоминается следующее. Описанный Надеждой Мандельштам арест Осипа Мандельштама под звуки гавайской гитары из соседней квартиры. Невыносимо трагическая поэма Анны Ахматовой «Реквием», посвященная жертвам чисток, рядом с неукротимым весельем китчевого фильма-мюзикла «Волга-Волга». Рассказ Александра Солженицына о «воронках», тюремных машинах, выкрашенных в яркие тона и замаскированных под грузовики для перевозки продуктов с рекламой советского шампанского — смеющейся девушкой.

Бешеная индустриализация первой пятилетки (1928–1932) бульдозером перепахала аграрную страну, загоняя ее в подобие современности. Это было очевидно даже несмотря на то, что власти замалчивали миллионы смертей от голода, вызванного коллективизацией. В 1931 году больше четырех миллионов крестьян, бежавших из деревень, наводнили города. Государству предстояло доказать, что все трудности были не зря. И в 1935 году Сталин произнес одну из своих самых известных фраз.

«Жить стало лучше, товарищи. Жить стало веселее», — заявил он на первом совещании стахановцев. «А когда весело живется, работа спорится», — добавил Сталин.

После выступления, как сообщил один из присутствовавших, Вождь прогрессивного человечества вместе со всеми запел песню из популярной кинокомедии «Веселые ребята», вышедшей через несколько недель после убийства Кирова. Гений человечности любил музыку и иногда даже сам редактировал слова к песням. Он стал крестным отцом советской кинокомедии, растолковав режиссеру Григорию Александрову, который в Голливуде был помощником Сергея Эйзенштейна, что в искусстве необходимы веселье и смех. Мелодии и радость, залившие советские экраны в конце тридцатых, были соцреалистическим ответом голливудской фабрике грез. Вместо Джинджер и Фреда песней разражались удалые пастухи. Храбрых ткачих-стахановок прославляли, словно сказочных героинь. «Как будто месяц в отпуске побывал», — заявил Сталин, посмотрев «Веселых ребят». Этот пестрый суматошный фильм стал дебютом Александрова. А снятый им в 1938-м мюзикл «Волга-Волга» Вождь смотрел больше ста раз. Неважно, что главного оператора арестовали во время съемок и казнили, а сценарист Николай Эрдман работал в ссылке.