И все же ничто не могло сравниться с ценностью использования — многократного — майонезной баночки. В таких баночках я таскала гвозди, иголки и нитки в школу на уроки труда. Обе бабушки проращивали в майонезных банках лук. Мой пьющий дядя Сашка использовал их как а) плевательницы, б) пепельницы и в) сосуды для питья в некоторых непривлекательных заведениях, откуда неразумные граждане попятили водочные стаканы. С приходом весны, когда первые цветы наполняли московский воздух романтикой, долговязые студенты несли своим возлюбленным ландыши в майонезных банках. (В Советском Союзе не хватало маленьких вазочек для нежных ландышей и фиалок — промышленность их игнорировала, предпочитая высокие пышные цветы типа гладиолусов.) А какой гомо советикус не стоял за три дня до зарплаты в очереди с мешком майонезных баночек, надеясь выручить за них горсть копеек? Вокруг сдачи стеклотары возникли затейливые ритуалы. И, наконец, что бы делала без этих незаменимых сосудов советская медицина?

«ТОВАРИЩИ ЖЕНЩИНЫ! МОЧУ ДЛЯ АНАЛИЗА НА БЕРЕМЕННОСТЬ ПРИНОСИТЕ В МАЙОНЕЗНЫХ БАНКАХ, ПРЕДВАРИТЕЛЬНО ОШПАРЕННЫХ КИПЯТКОМ», — предписывали объявления в женских консультациях. И не только беременным женщинам: всем, кто делал анализ мочи — а это требовалось почти при любом визите к врачу, — приходилось сдавать свой материал в посуде из-под острого майонеза «Провансаль».

* * *

Бедная мама. Она была вынуждена вкладывать в майонезную промышленность половину скудной зарплаты. Причина была в моей болезни.

Эта напасть свалилась на нас, когда мне было восемь. К тому времени моя жизнь стала вполне радужной. Я делала успехи в испанском, учась во втором классе в школе № 110, где училась и мама. Увлеченно занималась фортепиано и раз в неделю ходила в престижную музыкальную школу при Консерватории рядом с нашим домом на Арбате. Я даже снималась в фильмах, хотя мою кинокарьеру не назовешь блистательной. Она заключалась главным образом и том, что я часами потела под толстым гримом в полиэстеровых костюмах из Польши, законодательницы мод, дожидаясь, когда кинооператора выудят из вытрезвителя. Однако на съемках «Детства» по Толстому в исторических декорациях были роскошные воздушные костюмы, а оператор довольно трезвый. Беда была в другом: весь детский состав покрылся волдырями — говорили, что от заразных комаров, которые жили на телестудии «Останкино» и были рады поживиться юной кровью. Начальник актерского отдела повел детей к дерматологу Союза кинематографистов. Когда врач осматривал наши волдыри, я решила показать ему и странное пятно на правой лодыжке, тревожившее Бабаллу.

Доктор отправил меня домой с запиской. В ней стояло одно-единственное слово, из-за которого мама с Бабаллой бегом побежали в Ленинскую библиотеку.

«Склеродермия».

Не знаю точно, что написано про нее в Большой медицинской энциклопедии. Но помню разговор мамы с доктором Шараповой, самым модным в Москве дерматологом, к которой меня немедленно потащили.

Шарапова. Анечка у вас одна?

Мама. Да.

Шарапова (елейным голосом). Лариса Наумовна! Вы молодая женщина. У вас будут другие дети.

Мама не хотела других детей. Кроме того, ее репродуктивная система уже была загублена социалистической гинекологией. Так началась наша эпохальная схватка со склеродермией, которая, как мы вскоре убедились, плевать хотела на советских врачей. Витамин A и витамин E, массаж и физиотерапия, дико дорогая и редкая травяная замазка под названием «мумие», которую впихивали спортсменам-олимпийцам и космонавтам, ежедневные инъекции пенициллина, еженедельные уколы кортизона, богатая минералами грязь из шумной Одессы. Все это назначалось наугад в надежде побороть потенциально смертельное аутоиммунное заболевание, которое с большой вероятностью вскоре могло перекинуться с ноги на жизненно важные внутренние органы и вывести их все из строя. Следующие два года ушли на мучительную беготню по врачам с неизменным анализом в майонезной баночке. Пока мама терпеливо сносила очередные пожимания плечами и сочувственные гримасы врачей, я глазела на санитарно-просветительные плакаты в грязных коридорах дерматологических клиник, очень кстати объединенных с венерологическими.

РЕЛИГИЯ — ОПИУМ ДЛЯ НАРОДА.

ПРИЧАЩАТЬСЯ ИЗ ОДНОЙ ЧАШИ ЧРЕВАТО СИФИЛИСОМ!

Изъеденные подбородки, ввалившиеся носы, напоминающие цветную капусту опухоли — сифилитические лица с тех плакатов до сих пор стоят у меня перед глазами. Сифилиса я боялась куда больше, чем своей склеродермии, поскольку никто не сообщил мне о ее «смертельности». О сифилисе я, напротив, много слышала от классной руководительницы, приземистой брюнетки с крутым перманентом и любовью к телесным наказаниям. «Если жевать чужую жвачку и брать конфеты у иностранцев, подхватишь сифилис», — неустанно провозглашала она. Я была виновна по обоим пунктам и каждый день изучала себя в зеркале на предмет капустных наростов. Тем временем склеродермия ползла вверх по левой ноге. Когда доктор однажды заметил свежее пятно на правой, мама упала на стул и закрыла лицо руками.

Кроме того, мама страдала из-за потери друзей.

Отчасти в ответ на давление Запада по линии защиты прав человека, отчасти чтобы избавиться от «сионистских элементов», в начале семидесятых «милосердное» советское государство увеличило эмиграционную квоту для евреев. К середине десятилетия смогли уехать около ста тысяч человек. Официальным основанием для выезда было «воссоединение с семьей в Израиле». Некоторые советские евреи вправду ехали на «историческую родину». Большинство уезжали по израильским визам, а затем в Вене, первом перевалочном пункте беженцев, объявляли, что желают эмигрировать в другое место, чаще всего таким местом оказывался Новый Свет. Этих «отщепенцев» свозили в Рим, где они дожидались американских беженских виз. Учитывая мою болезнь и свою ненависть к советской власти, сама мама стала задумываться об отъезде с конца 1973-го.

Вызов от мифического двоюродного дяди в Израиле был уже готов. Бумага с многообещающей красной печатью лежала у мамы в ящике для белья, а она обдумывала будущее. Газеты тогда живо клеймили «сионистских агрессоров» (только что закончилась война Судного дня). Мы подпольно учили иврит и бесконечно ходили на проводы отъезжающих друзей в пустые квартиры, где оставались только матрасы в желтых пятнах. Примостившись на чемоданах, люди плакали, курили, хлестали водку из разрозненных кружек, зачерпывали оливье прямо из миски. Мы уходили с этих собраний, обогатившись практическими рекомендациями — например, тщательно лизать марки, которые наклеиваешь на запрос на выездную визу — и завлекательными обрывками новостей об уже уехавших. Лидиной дочери нравится в кибуце, Миша в Мичигане купил подержанный «понтиак», зеленый, всего с двумя вмятинами. Дома я искала на глобусе города Телля Виф и Шикаго, а мама сравнивала преимущества Израиля (честь) и Америки (комфорт, старые друзья, знаменитый специалист по склеродермии).

Меня нужно было лечить. Папе, очевидно, нужно было от нас избавиться. Ему, похоже, снова наскучила семейная жизнь. «Да, да, — почти с радостью соглашался он, когда мама заговаривала о загранице. — Езжайте, я, может быть, к вам присоединюсь позже, когда вы устроитесь».

И все же мама тянула, разрываясь между безвыходным тупиком «здесь» и будущим «там», которое она не могла даже вообразить.

Навсегда. Эмиграция без права на возвращение. Это; было сродни смерти.

Мама окончательно склонилась в сторону ОВИРа из-за катастрофической нехватки тары в нашей стране.

1974 год, поздняя весна, роскошный день. Величественная столица нашей Родины набросила вуаль желто-зеленого лиственного кружева берез. Но в нашем продуктовом магазине царила ядерная зима. Гнилая, как обычно, свекла была к тому же покрыта бело-зеленой слизью, а на картошке обнаружились странные наросты. Мама, обычно не замечавшая таких вещей, выбежала оттуда, едва сдерживая слезы и не купив ничего для супа. На углу, в магазине «Три поросенка», картина была еще безрадостней: прилавок пустовал, если не считать окровавленных кусков неясного происхождения.