Проехав несколько миль по Лонг-Айлендской скоростной автостраде, он объявил: «Первый раз по трассе еду!»

Начался дождь. Мы ехали в напряженном молчании. И тут наш битый, груженный под завязку «шеви» занесло на скользкой дороге, и он, будто в замедленном кино, въехал в бок желтого такси. Мы себя ощупали — вроде ничего не сломано. Приехала полиция и обнаружила, что у кузена нет водительских прав, а срок гостевой американской визы истек. Прозвучало слово «депортация».

Как мы добрались до аэропорта, я не помню. Помню только даму на стойке регистрации компании «Дельта», сообщившую нам, что мы-то можем успеть на рейс, а вот наш багаж — точно нет.

— Мой кошмарный сон, — очень тихо простонала мама.

— Сумки погрузят на следующий рейс, — заверил нас попутчик-возвращенец. — Конечно, советские грузчики багаж вскрывают. Могут сумку взрезать, а если у вас дрянной дешевый замок, то и просто откроют. У вас сверху лежит что-нибудь ценное?

Все десять часов полета мама не спала, панически пытаясь вспомнить, что же именно лежит сверху в наших сумках.

— Колбаса, — сказала она наконец.

* * *

Каково это — быть эмигрантом, вернувшимся с того света? Воскреснуть на охваченной гласностью Родине?

Твой самолет приземляется сразу после декабрьской снежной бури. Ни телетрапа, ни автобуса. Ты спускаешься и бредешь по заметенному взлетному полю к зданию аэропорта. Бредешь очень медленно. Или тебе так кажется, потому что, когда попадаешь в другое измерение, часы останавливаются. Северная темнота и пронизывающий холод будят давно похороненное детское ощущение, но оно уже не кажется своим. Тринадцать лет ты не нюхала настоящей зимы, а теперь вдыхаешь ее сквозь туманный теплый кокон собственного дыхания. Ты все бредешь. В зловеще замедлившемся времени ты слышишь, как в висках пульсирует кровь, а снег под ногами громко скрипит, словно над ухом методично ломают пенопласт.

Ты смотришь на маму — в ядовито-желтом свете огней аэропорта ее лицо будто чужое. Губы дрожат. Она сжимает твою руку.

С каждым шагом, громким, скрипучим, становится все страшнее. От чего именно толком и не ясно.

* * *

В хаосе очередей на паспортный контроль возобновляется привычный ход времени. Юноша в форме разглядывает мое фото, потом енотовую шубу, потом снова фото, хмурится, идет советоваться с коллегой. Я ловлю себя на тайной надежде, что нас отошлют обратно в Нью-Йорк. Однако он возвращается, ставит в мой американский паспорт штамп и спрашивает по-русски:

— Что, соскучились по Родине?

В том, как он произнес «Родина», я улавливаю знакомый сарказм, однако надеваю свою лучшую американскую улыбку и серьезно киваю, тут же понимая, что всего, по чему я соскучилась, вероятно, больше нет. Утрата воображаемой Родины. Не это ли так напугало меня, когда я в снегу шла к терминалу?

Из зоны получения багажа сквозь стеклянную перегородку видно, как вдалеке машут руками и жестикулируют встречающие.

— Папа! — кричит мама.

— Дедушка Наум? Где?.. Где?

И тут я вижу — дедушкины очки в толстой черной оправе, глядящие поверх букета облезлых красных гвоздик.

Вне себя от волнения, мама бешено машет брату и сестре. Рядом с ними стоит и тоже машет мужчина с гривой седых волос и смутно знакомым лицом.

А по ленте транспортера едет кое-что еще более знакомое. Они прибыли вместе с нами — четыре громадные сумки и коробка с IBM от грузина в придачу. На каждой сумке возле молнии красуется аккуратный разрез.

— Колбаса… — шепчет мама.

В хороводе неистовых объятий, поцелуев и слез я в конце концов узнаю мужчину с густыми седыми волосами. Это мой отец. Но не тот, каким я представляла его себе, сидя за океаном, — не романтический нигилист с внешностью Алена Делона, бросивший нас так жестоко и равнодушно.

Мужчина, который неловко целует меня, старый и грузный, на нем коричневые полиэстеровые брюки, потертые квадратные ботинки на толстой резиновой подошве, у него запавший, провалившийся рот.

Это Сергей, мой отец, думаю я. И у него нет зубов.

— Колбаса, нашу копченую колбасу украли! — хохоча, как безумная, мама повторяет это Сашке, моему непутевому дяде, который одет в щеголеватую каракулевую шапку и выглядит подозрительно, необычно для себя трезвым.

— Чудо, чудо. — Тетя Юля смахивает слезы на енотовую шубу.

Искоса поглядывая на беззубый папин рот, я вдруг поняла, что все ему простила.

Тревожные вечера в Давыдкове, проведенные в ожидании момента, когда его ключ повернется в замке, письмо о разводе, ужасные звонки в день рождения. Потому что пока мы с мамой благоденствовали и даже процветали, папина жизнь — как и его красота — разрушалась. И я почти уверена, что с Родиной происходило то же самое.

Победоносная мини-армада из двух «лад» доставила нас в нашу бывшую квартиру в Давыдкове. Приземистые «фиаты» советского производства, напоминающие мыльницы на колесах, гордо везли на крышах наши грандиозные сумки. Их социалистические багажники не были созданы для 99-центового американского изобилия.

— У богатых свои причуды, — фыркнул прыщавый гаишник, тормознувший нас, чтобы собрать традиционную дань.

Сорокаметровая хрущевская квартира, где в волнении ждали бабушка Лиза и вся семья, тоже не была создана для наших монументальных сумок. Особенно если учесть, что бабушка с дедушкой пригласили двух слоноподобных одесских родственников погостить у них, пока мы будем в Москве.

И вот, через тринадцать лет после нашего прощального ужина мы снова сидим у бабушки Лизы за столом, ломящимся от угощений.

Никто не оплакивал украденные восемь батонов нью-йоркской салями. Тогда мы этого не знали, но 1987 год был последним годом заказов — наборы дефицитных продуктов доставались дедушке благодаря его флотским достижениям. Очень скоро заказы канут в Лету — как и почти все съестное и в конечном итоге сам СССР. Я до сих пор ругаю себя, что не сфотографировала стол бабушки Лизы. Он был точно как из «Книги о вкусной и здоровой пище» 1952 года. Там была мерзкая печень трески, посыпанная натертыми на терке крутыми яйцами, жирный копченый осетровый балык, язык, излюбленное кушанье партийных функционеров, и неизбежная сайра в томате — все выложено в хрустальные вазочки в стиле сталинского барокко, полученные бабушкой и дедушкой на пятидесятилетие свадьбы.

— Черный хлеб! — не переставая стонала мама. — Как я скучала по нашему черному хлебу!

Она так же радовалась сушкам, зефиру и пряникам. Той ночью сквозь прерывистый сон — мы все улеглись на раскладушках в тесной гостиной маминых родителей — я слышала, как шипит, растворяясь в воде, мамин Alka-Seltzer, заглушаемый гудением ее глухой тетки Тамары, бывшей судьи из Одессы, которая пересказывала юридические байки.

«Чудо, чудо, чудо». Родственники трогали нас за рукава, словно проверяя, не мираж ли мы. Дедушка Наум был счастливей всех. Он широко улыбался, а напряженная морщина на лбу разгладилась, словно и не было тринадцати лет стыда, страха и душевных терзаний. Упрямая верность режиму, каким бы он ни был, оправдала себя. Все разрешилось благополучно. Многомудрое государство во главе с Горбачевым великодушно простило нас, блудных детей, предателей Родины. Теперь разрешалось даже открыто осуждать сталинские преступления — это желание дедушка подавлял в себе больше тридцати лет. Оставалась только одна мечта: «Если б только Горбачев вернул флоту его былую славу!»

Дедушка поднял тост:

— Скажем спасибо Партии за то, что вернула наших девочек на Родину!

— К черту Партию! — крикнуло молодое поколение гласности.

— К черту Родину! — хором отозвалась вся семья.

* * *

Две московские недели пролетели как в тумане. Никогда в жизни мы не чувствовали себя такими любимыми и желанными, никогда нас не целовали так жарко и не слушали с таким неподдельным интересом.