Я заметила, что в народном восприятии его образ раздваивался. Плохой Сталин организовал ГУЛАГ. Хороший Сталин стал всероссийским брендом, воплощением мощи и победы.
Думать об этом было мучительно.
Посреди всего этого идеологического упырства и антиисторической мешанины «хайрайз» стал моим убежищем, приютом до-постсоветской невинности. Какое это было утешение — легко идеализируемое и все же совершенно подлинное. К горлу подкатывал комок всякий раз, как я заходила в отделанный деревом уютный подъезд. Мне нравилось, что в нем до боли знакомо воняет кошками и хлоркой. Нравилась шероховатая синяя краска на стенах и череда сменяющих друг друга очень советских бабушек-консьержек.
Энергичная Инна Валентиновна, самая моя любимая, была из числа первых жильцов «хайрайза». Она получила престижную квартиру в конце шестидесятых за научные достижения и теперь, выйдя на пенсию, работала консьержкой на полставки. В преддверии 9 мая она превратила наш подъезд в водоворот «работы с ветеранами».
— Наши ветераны так любят это! — восторгалась она, показывая мне убогие подарки от государства — гречку, второсортные шпроты и подчеркнуто недорогие шоколадные конфеты.
— Пыльная гречка, — ворчала мама. — Вот путинская благодарность тем, кто защитил его Родину.
Из всех ветеранов нашего «хайрайза» я особенно хотела познакомиться с женщиной по имени Ася Васильевна. Как сообщила мне Инна, она только что закончила писать мемуары о своей наставнице и подруге Анне Ахматовой, поэта наших горестей, в честь которой меня назвали.
— Ждите! — повторяла Инна в своей подъездной цитадели. — Она скоро выйдет!
Но престарелая Ася Васильевна все не появлялась.
Наступило утро Дня Победы.
Мы смотрели парад на Красной площади по телевизору. Кремлевские медвепуты в честь ужаснейшей мировой катастрофы (т. е. ВОВ) надели черные пальто, в которых смутно угадывалось что-то фашистское. На трибуне их окружали сверкающие медалями бодрые восьмидесятилетние старики. Под «Вставай, страна огромная» строем шагали гвардейцы элитных частей, одетые в странную форму, напоминающую о царских временах и пестрящую золотым галуном.
— ППП, — фыркнула мама. — Путинская Патриотическая Подделка.
Днем Инна Валентиновна повела нас на Арбат, где был районный парад. Местные ветераны выглядели гораздо дряхлее героев с путинской трибуны. Одни едва шли под тяжестью медалей, другие чихали и кашляли на ветру. Москвичи взирали на шаркающую толпу равнодушно, а вот азербайджанцы в черных кожаных куртках свистели и хлопали с большим чувством.
Инна Валентиновна подтолкнула меня к высокому сутулому старику за девяносто, увешанному медалями. Он воевал на Балтийском флоте одновременно с моим дедом. Его взгляд остался безмятежным и отсутствующим даже когда школьники сунули большие шипастые розы в его жесткие руки.
— Я из Нью-Йорка. — Тут я внезапно смутилась. — Может быть, вы знали моего деда — командующего разведкой Балтийского флота Наума Соломоновича Фрумкина.
После неопределенной паузы на его бледном призрачном лице что-то забрезжило.
— Нью-Йорк, — сказал он дрожащим голосом. — Даже нацистам не сравниться с врагом, с которым мы столкнулись после войны. Нью-Йорк! Подлая империалистическая Америка!
И он гордо удалился.
Нас теплее приняли возле Вахтанговского театра, где на промозглом холоде стояли столики. Туда, в выгороженную VIP-зону для ветеранов, позвала нас Инна Валентиновна. На поддельной полевой кухне раздавали убедительно неаппетитную кашу военного времени из фальшивого котелка и жидкий чай из фальшивого чайника. Но за нашим шатким пластиковым столиком пахло гарантированной сорокаградусной подлинностью. Из пластиковых стаканчиков выпили чай и налили в них водку. Материализовался соленый огурец. Вопреки гулким официозным речам, вопреки печальному зрелищу — нищих ветеранов выставили напоказ, словно набивных кукол, хотя они давно уже заслужили право просто принимать награды, — вопреки всему этому внутри у меня разливалась теплота.
Выпивать на морозе с ветеранами — это же бесценно. Нам так недолго осталось быть с ними.
Я произнесла тост за деда. По щекам потекли слезы раскаяния при воспоминании о том, как мама и Юля выбросили его документы о Зорге, как мы с сестрой Машей хихикали, когда он в который раз рассказывал, как допрашивал нацистов на Нюрнбергском процессе. Теперь остались только ветхие картонные коробочки с медалями и обложка пожелтевшего немецкого журнала, где дедушкин высокий лоб и ироничные глаза нависали над одутловатым лицом Германа Геринга.
Наутро я наконец встретила в подъезде неуловимую Асю Васильевну.
У мемуаристки, подруги Анны Ахматовой, были темные, быстрые, умные глаза и элегантный наряд. Очарованная, я все не отпускала и гладила ее старческую руку.
Ася Васильевна познакомилась с Ахматовой в Ташкенте, в эвакуации.
9 мая ветераны могут бесплатно звонить по телефону, и Ася потратила свои звонки на разговор с внучкой Николая Пунина, который в двадцатые и тридцатые годы был любовником Ахматовой. Пунин привел Ахматову в Фонтанный дом. Там, в мрачной коммуналке, выкроенной из флигеля бывшего дворца, Ахматова прожила почти тридцать лет.
Я однажды была в трогательном музее Ахматовой в Фонтанном доме. На стене по-монашески аскетичной комнаты, которую она занимала, висит копия знаменитого рисунка Модильяни. В этой комнате состоялась ее легендарная ночная встреча с молодым англичанином Исайей Берлином. За это ее сына снова отправили в лагерь. При виде бронзовой пепельницы у меня подступили слезы. Зная, что квартира прослушивается, Ахматова и ее подруга и биограф Лидия Чуковская произносили вслух какие-нибудь банальности — «Нынче такая ранняя осень». В это время Ахматова писала карандашом новое стихотворение, а Чуковская запоминала его. Потом они сжигали листок в пепельнице.
«Руки, спичка, пепельница, — писала Чуковская, — обряд прекрасный и горестный».
А сейчас, в подъезде нашего «хайрайза», Ася Васильевна вдруг начала декламировать ахматовский «Реквием». Она начала с холодящего кровь вступления: «В страшные годы ежовщины я провела семнадцать месяцев в тюремных очередях в Ленинграде…»
Она читала будто в трансе, подражая низкой, медленной, скорбной декламации, знакомой мне по записям Ахматовой.
— Пойдемте присядем, вам там будет удобнее, — перебила Инна Валентиновна, заводя нас в особую ветеранскую комнату — крохотную каморку с розовыми стенами, заклеенную фотографиями героев ВОВ.
Пока Ася декламировала, я блуждала взглядом по галерее портретов. Маршал Жуков. Ворошилов. Удалой Рокоссовский. И над всеми царит, скосив желтоватые кошачьи глаза…
ОН? ОПЯТЬ?
Если в Германии вы повесите портрет Гитлера, вас арестуют, подумала я. Здесь? Здесь женщина читает обжигающую заупокойную песнь по убитым во время чисток — прямо под портретом палача!
Что-то оборвалось внутри. Хотелось биться головой о полированный советский стол, сбежать из этого дурдома, где историю растаскивают на части и фотошопят, собирая из нее коллаж, где в сентиментальном единении сходятся жертвы и убийцы, диктаторы и диссиденты.
— Дамы! — взорвалась я. — У вас что, крыша поехала? Ахматовское свидетельство о мучениях… здесь, под СТАЛИНСКИМИ усами?
Я замолчала, ужаснувшись своей выходке. Кто я такая, чтобы отчитывать хрупких женщин, уцелевших в кошмарную эпоху? Какое право я имею грозить пальчиком тем, кто вынес и пережил трагический советский век? У меня дрожали губы. Навернулись слезы.