В Магдебурге начальствовал князь Ангальт-Дессауский, родной дядя разведенной герцогини, первой жены Карла-Леопольда. Князь был с визитом у герцога, но не умел скрыть выражения своих внутренних чувств. Царь Петр в бытность свою в Магдебурге остановился у герцога. «Итак, — замечает Эйхгольц, — сделанные для приема его величества в королевском доме приготовления остались напрасными». Герцог предложил царю на завтрак чаю, но его величество потребовал бургундского, спрося герцога, сколько он утром пьет чаю?
Герцог, показывая на стакан, сказал: «Вот столько». Царь отвечал: «Так вы фофан!» (Wei, ghy bint een Geck).
Герцог, чтобы отделаться от сего упрека, сказал, что он поступает по совету своего лейб-медика Шапера.
Однако ж царь нимало не смягчил прежнего слова и отвечал сухо: «Soo is hee noch een grosser Geck as hy!» (Так он еще больше фофан, нежели вы!).
После того герцог подал царю вышеупомянутую меморию свою, которую государь вручил секретарю Остерману для перевода на русский язык, а сам пошел посмотреть собор и другие достопамятности Магдебурга.
Возвратясь домой и прочтя меморию герцога, царь сказал ему: «Что вы тут затеяли? Это вещи несправедливые и весьма тиранские. Не забывайте, что император этого никак не позволит, а я не могу и не хочу вам помогать в подобных делах».
Герцог возразил, что империя и ее чины (das Reich und seine Stände) долженствовали бы ему содействовать.
Царь повторил несколько раз с негодованием: «Pfui, Reich! Pfui, Reich!»,[9] будто в насмешку герцогу за его неосновательное предположение, а герцог и его советники стояли пред царем, как масло на солнце (wie Butter an der Sonne), и не смели рта открыть, дабы не услышать от него титулов, подобных тому, каким он прежде почтил герцога.
Канцлер Головкин увел Эйхгольца в сторону и просил его отклонить герцога от столь опасных для него намерений. Но герцог о том и слышать не хотел.
Герцог, намереваясь ехать в Берлин, послал туда придворного кавалера, чтобы известить о своем приезде. Ему приготовили комнаты во дворце. Однако ж герцог, против воли короля, остановился в том доме, где жил царь, так что только одна комната разделяла занятые ими покои. Когда у короля собирались сесть за ужин, герцог требовал, чтобы его посадили выше маркграфов бранденбургских и чтобы пили прежде за его здоровье, нежели за здоровье маркграфов, или чтобы маркграфы вовсе не являлись к столу. Король изъявил готовность насчет тоста за здоровье, поелику маркграфы охотно на то согласились бы, но сказал, что они не могут уступить герцогу первенства. Герцог настаивал на своем требовании пред министром фон Ильгеном, говоря, что когда покойный брат его, герцог Фридрих-Вильгельм, был в Берлине, то маркграфы уехали в свои деревни, а он не менее, нежели покойный его брат. Ильген отвечал ему довольно сухо, что покойный герцог Фридрих-Вильгельм до приезда своего в Берлин заблаговременно согласился насчет церемониала и тогда удобно было маркграфов удалить под благовидным предлогом, но его светлость ныне изволили приехать, так сказать, как незваный гость, и король не может согласиться, чтобы в его доме обидели маркграфов, родных братьев покойного его родителя. Единственным средством выйти из сего положения было бы занять места по жребию. Но сие не понравилось герцогу и, невзирая на убеждения царя и других особ, он не явился к королевскому столу.
Между тем разведенная герцогиня оспаривала решение грейсвальдской консистории о разводе и исходатайствовала разные по сему предмету декреты от имперского гофрата; впрочем, она согласна была примириться, если герцог возвратит ей приданое и назначит приличную ее сану пенсию, о чем герцог и слышать не хотел. Царь весьма рассердился на такую скупость и упрямство герцога, могущие иметь последствием, что второй брак его признан будет незаконным, и велел сказать герцогу: «Что он, царь, дал ему племянницу свою на совесть; однако ж никогда не согласится, чтобы могли ее когда-либо считать за его наложницу». Царь мог сам видеть в стеклянные двери, какое впечатление слова его произвели на герцога, предавшегося как бы отчаянию.
Кончилось тем, что в Берлине, при посредничестве царя, заключен был с поверенными разведенной герцогини договор, по коему ей назначили пенсию в 5000 талеров и сверх того 30 000 талеров единовременно; она же безоговорочно признала развод правильным.
С сего времени ненависть герцога к Ягужинскому еще более усилилась.
Чрез несколько дней российский посланник Головкин угощал царя и герцога. При десерте вошел Ягужинский, и герцог сказал ему: «За ваше здоровье, г. Ягужинский! Желаю, чтобы вы всегда оставались благосклонны к моему рыцарству и доложили царю, сколь оно от меня терпело, дабы рыцарство хорошенько возблагодарило вас подарками!»
Ягужинский, видя себя столь обиженным пред всем обществом и самим государем своим, вышел из комнаты. Все российские вельможи чувствовали себя обиженными поступком герцога Карла-Леопольда.
После ужина Эйхгольц упрекал герцога за его неосторожность. Герцог отвечал, что ему жаль, но что, по крайней мере, облегчил свое сердце. Он поручил Эйхгольцу стараться примирить его с Ягужинским и велел звать его к обеду, но учтивости после такой обиды не могли иметь успеха.
Возвратясь в Мекленбург, герцог все надеялся на помощь царя. Тщетно Эйхгольц напоминал ему разговор с царем в Магдебурге. Однажды герцог, долго смотря на маленький портрет царя, висевший в его кабинете, сказал: «Вот у него такое доброе лицо. Он меня не оставит!»
Распри между герцогом и мекленбургскими чинами дошли наконец до такой степени, что имперская экзекуционная армия заняла весь Мекленбург. Герцог с супругою поехал и сопровождении Эйхгольца в Вену для ходатайства по своему делу. Имел ли он успех или нет, не относится до предмета сей выписки. Мы выпишем из записок Эйхгольца только следующий эпизод касательно пребывания герцога в Вене.
Его цесарское величество сказал однажды своему вице-канцлеру: «Хорошо, что герцог приехал, лишь бы не привез с собою Москвитянку». Император прибавил: «Я желал бы знать: знает ли о том герцог?»
Вице-канцлер велел позвать Эйхгольца и сообщил ему слова императора. «Конечно, — говорил он, — смелый поступок, что герцог при нынешних обстоятельствах привез сюда супругу свою». Вице-канцлер советовал герцогу поместить герцогиню в Нусдорфе или Леопольд-штадте, дабы можно было сказать, что она не в императорской резиденции. Герцог, посоветовавшись со своими приближенными, велел отвечать вице-канцлеру, что бедная женщина, всем светом оставленная, здесь, в Вене, никого знакомого не имеет и притом языка не знает; что она умрет с тоски, если герцог удалит ее от себя, и что он посему просит, дабы его цесарское величество оставил ее у него. Тем и кончилось дело.
Жизнь Екатерины Ивановны в замужестве за герцогом Мекленбургским была очень для нее несладка. Тем не менее первые годы в письмах своих к Петру I и к царице Екатерине она не только не высказывала жалоб на мужа, но, как мы видели выше, ходатайствовала за него пред своим «дядюшкой и батюшкой», как называла она Петра I. «О себе извествую, — пишет герцогиня почти в каждой из своих грамоток 1716–1720 годов, — за помощью Божиею, с любезным моим супругом (или «сожителем») обретаюсь в добром здравии».
В июле 1718 года герцогиня прислала к государыне Екатерине Алексеевне важную весточку. Приводим письмо без соблюдения своеобразной орфографии герцогини Екатерины Ивановны:
«Примаю смелость я, государыня тетушка, В. В-ству о себе донесть: милостию Божиею я обеременела, уже есть половина. И при сем просит мой супруг, тако же и я: да не оставлены мы будем у государя дядюшки, тако же и у вас, государыня тетушка, в неотменной милости. А мой супруг, тако же и я, и с предбудущим, что нам Бог даст, покамест живы мы, В. В-ству от всего нашего сердца слуги будем государю дядюшке, также и вам, государыня тетушка, и государю братцу царевичу Петру Петровичу, и государыням сестрицам: царевне Анне Петровне, царевне Елисавете Петровне.