Отец придвинул к себе график платежей и провёл пальцем по строке, которую знал наизусть.
— Теперь про дальше. Я сроки посмотрел, Ген. Мы этот контракт сдадим раньше. Недели на две. А если Ступино не подведёт с профилем, то и на три.
Он сказал это и посмотрел на меня, ожидая.
— На три недели раньше, — повторил я.
— Приёмка будет с первого раза, я тебе обещаю. У меня Гриценко на монтаже, он с закрытыми глазами. И по деньгам выходит лучше расчёта: мы на изоляции взяли объёмом, там процентов пять сверху упало само.
Он говорил, а я считал.
— Достань приложение по опциону. Перечень критериев.
— Зачем оно тебе сейчас? — Он смотрел на меня так, как смотрят на гостя, который посреди застолья спрашивает, где у хозяев счётчик воды.
— Затем, что мы его сейчас выполняем.
Перечень он достал. Я развернул лист и положил между нами, лицом к нему. Восемь пунктов, отпечатанных с двойным интервалом. Ройтман называл этот лист сонетом и правил его два вечера.
— Читаю. Пункт первый: сдача объекта в срок, установленный контрактом, или ранее.
— Сдадим ранее.
— Закрыт. Пункт второй: приёмка без замечаний с первого предъявления.
— Закроем.
— Пункт третий: отсутствие претензий заказчика в течение гарантийного квартала. — Я поднял глаза. — Гриценко у тебя с закрытыми глазами?
Отец молчал.
— Пункт пятый: маржинальность оператора не ниже двенадцати процентов. Ты только что сказал, что взял на изоляции пять сверху. Сколько выходит?
— Четырнадцать. — Он произнёс это тихо. — С копейками.
— Из восьми пунктов мы за один контракт закрываем четыре. Может, пять, если гарантийный квартал пройдёт чисто, а он пройдёт чисто, потому что работаешь ты. — Я подвинул лист ещё ближе. — Этот список писали так, чтобы он не сошёлся никогда. Дверь без ручки. А мы с тобой сейчас эту ручку прикручиваем. Своими руками, с той стороны.
Отец взял лист. Читал он его, наверное, минуты полторы, и я за эти полторы минуты не сказал ни слова. Потом положил обратно и посмотрел на меня.
— Ты мне предлагаешь работать хуже.
— Я предлагаю работать по нашему изначальному плану.
— Это одно и то же, Ген. — Он не повысил голос, и от этого стало хуже. — Ты в цех выйди. Там сорок человек, которые вот эту партию делали. Гриценко сегодня в шесть утра приехал, сам, никто его не гнал. Я к ним выйду и что скажу? Ребята, не спешите, нам по бумажке невыгодно?
— Никому ничего говорить не надо.
— А как надо?
— Бумагой. — Я взял чистый лист из принтера и стал писать столбиком, как пишут дефектную ведомость. — Первое. Заказчик у нас кто? Комбинат. У комбината есть свои хотелки, которых нет в контракте, — они всегда есть. Найди их, оформи допсоглашением и добавь объём. Работы больше, срок официально сдвигается, и сдвигается по инициативе заказчика, за его подписью. Мы не тормозим. Мы делаем больше.
— Это… — Он подумал. — Это не враньё. Это работа.
— Второе. Маржа. Резерв под гарантийные обязательства ты не формировал?
— Нет.
— Сформируй. По уму, с расчётом, покажешь юристу. Он лёгким движением съедает два процента и делает это законно, потому что гарантия у нас три года, а мы за неё пока ничем не отвечаем.
— Двенадцать останется.
— Одиннадцать и восемь. — Я поставил галочку. — Третье. Приёмка. Вот тут я тебя ни о чём не прошу. Сдавай с первого раза. Один пункт из восьми — не страшно, страшно четыре.
Он читал мой столбик и молчал. Потом положил ладонь на стол и не убрал.
— Допник сделаем, — сказал он. — Резерв посчитаем, я и сам про него думал, ещё тогда в мае. — Он поднял глаза. — А теперь ты сядь и послушай.
Я сел ровнее.
— Мне это не нравится, Ген.
— Я знаю.
— И вот сижу я теперь, — сказал он, — с человеком, который мне сто двадцать миллионов дал без залога. И у меня в столе лежит бумага, которую мы с тобой писали так, чтоб он по ней ничего не получил.
Золото под ним потемнело до сапфирового, глубокого, с солью на языке.
— Я его не боюсь, — продолжил отец. — Мне противно. Я сорок лет по прямой, а тут вон оно как. Ты мне честно скажи, сын. Мы его кинем?
Вопрос был поставлен ровно. И ответить на него ровно я не мог.
Отец смотрел на меня долго. Потом кивнул. Не мне — куда-то в сторону окна, за которым гудел его цех.
— Ладно, — сказал он. — Значит, работаем.
Чай мой так и остыл нетронутым. Отец, убирая стаканы, посмотрел на него, но ничего не сказал.
Он проводил меня до машины. Придержал дверцу, пока я садился.
— Я в-вот что тебе скажу. Я сорок лет живу среди людей, которых проверять надо. Всех. А ты у меня один, кого не надо. Хоть с тобой поживу по прямой.
Он хлопнул ладонью по крыше, как в цехе по оцинковке, и пошёл к проходной, не оборачиваясь.
Я посидел с незаведённым мотором. Потом завёл.
От отца я выехал в шестом часу, и к Москве день предъявил счёт. Обруч сел на виски ещё в «РомТехе», на подъезде к МКАДу добавилась тошнота, и свет встречных фар стал резать глаза, как в юности после бессонной сессии. У поворота на посёлок я остановился на обочине и постоял с открытым окном. Легче не стало, но хоть перестало укачивать.
Лерин кроссовер стоял у крыльца — она сдержала слово, приехала раньше. Я вошёл. В доме было тихо, и тихо не по-вечернему.
В прихожей на полу лежал лоскут. Синий, с резаным зубчатым краем. Второй, жёваный, — на пороге гостиной.
В гостиной горела одна лампа. Посреди ковра стояла коробка — та самая, из Намангана, которую Лера утром трогала носком туфли. Точнее, стояло то, что от коробки осталось: бок разодран, крышка в углу. Лера сидела на коленях у журнального стола и раскладывала лоскуты по двум стопкам, побольше и совсем маленькую. Барон лежал у террасной двери, вжав голову в лапы, и не встал мне навстречу. Такого еще не было.
— Осторожно, — сказала Лера, не оборачиваясь. — Тут булавки.
Я разулся у порога гостиной и присел рядом с ней.
— Что это было?
— Это выкрасы. Сорок два цвета под осеннюю коллекцию заказчика. Крашение под эталон, шесть недель работы фабрики.
— Лер…
— Везли самолётом, потому что морем не успевали. — Она положила очередной лоскут в маленькую стопку. — Целых восемнадцать.
— Я…
— Подожди. Я считаю.
Она досчитала. Села на пятки, посмотрела на стопки.
— Двадцать четыре перекрашивать. Это август. Заказчик утверждает палитру пятнадцатого июля.
Говорила она мало и по делу — так говорят с подрядчиком, который сорвал срок и уже позвонил объясняться. Что у неё внутри, я при Бароне видеть не мог. Хватало голоса.
— Он же не нарочно, Лер. Он не хулиган, ты видела его неделю. Он первый раз в жизни остался один в чужом доме. Совсем один, на восемь часов.
— Я в курсе, на сколько мы уезжаем.
— Он неделю как потерял хозяйку.Она его всю жизнь под бок пускала, он один не умеет физически. Это не шалость, а тоска. И виноват не он. Виноваты мы: оставили и уехали.
— Мы, — повторила она.
— Мы оба. Утром вместе решили.
— Я помню, что было утром. — Она поднялась с колен. — А про вечер послушай. В этом доме за неделю всё встало под него. Подъём, отбой, полка в кладовке, миска на видном месте. Я не жаловалась, заметь. Я так-то его приняла. И вообще люблю собак.
— Лер, я же…
— А сегодня погибла моя работа за полтора месяца. И извиняться в этой комнате почему-то предлагается мне.
— Я не это говорю.
— Это.
Голова гудела вторым часом, к горлу подкатывало, и вместо того чтобы замолчать, я сказал:
— Это ткань, Лера. Её соткут ещё раз.
Она посмотрела на меня. Долго.
— Соткут. Конечно. Всё, что я делаю, можно соткать ещё раз.
Она собрала маленькую стопку, целых, выровняла края о стол и понесла наверх. У лестницы обернулась:
— Собаку я покормила. Ужинай без меня.
Дверью она не хлопнула. В этом доме доводчики, хлопать нечем. Просто наверху стало тихо.