– Проси чего хочешь.

Молина отводил глаза и ничего не отвечал.

Он один знает, сколько желания вызывают в нем эти губы, эта грудь, обтянутая шелковой блузкой. Только ему ведомо, что отдал бы он за то, чтобы сделаться повелителем этих стройных, нескончаемо длинных ног, почти не прикрытых полами японской рубашки, которую когда-то, очень давно, подарил Ивонне Гардель. И тогда Молина отходит в сторону и, как можно дальше высунувшись в окно, чтобы свежий воздух избавил его от мужских вожделений, поет:

Что мне – класть на рот заплаты?
Что же – руки мне связать?
Не могу теперь я взять
то, что прежде не дала ты;
у тебя хозяин есть,
пусть он счастья нас лишает,
мне предать его мешает
им оказанная честь.
Не проси, чтоб я решился, —
он мне стал вторым отцом,
дал мне кров над головой,
когда я угла лишился;
пусть в груди – огонь живой,
с болью я почти что сжился…
Не хочу быть подлецом —
так велят законы чести.
Мне теперь одно осталось —
стать наперсником немым,
другом преданным твоим,
чье лекарство – только жалость,
кто не требует награды,
просто ловит эти взгляды.
Ты ведь знаешь, я силен,
точно лошадь ломовая,
что плетется, чуть живая,
тащит, сдерживая стон,
непосильный горький груз…
Если я остановлюсь —
тут же упаду на месте.

Словно евнух на страже собственных желаний, Молина дает себе слово не прикасаться к Ивонне. Не так. Не в обмен на оказанные услуги. Певец опускает голову и накрепко сжимает губы, чтобы не признаться Ивонне, как сильно он ее любит.

КОГДА ТЕБЯ НЕТ

Любимое тобою пианино,
тобою приоткрытое окно,
стол, зеркало и на стене картины —
здесь живо эхо эха твоего.
Как грустно жить среди воспоминаний
и слушать плеск дождя по мостовой…
Так время льет поток своих стенаний
над тем, что сердцу не было дано.
Омеро Манци [51]

Часть четвертая

1

И вот наконец он держит ее в своих руках, он обхватил ее осиную талию и прижимается щекой к ее груди под распахнутой рубашкой. Он застал ее лежащей на пурпурном ковре, раскинувшей руки – так, словно она ждала его, с губами, приоткрытыми для поцелуя. Хуан Молина целует ее. Граммофон играет «В день, когда моей ты станешь». Молина столько раз представлял этот момент в мечтах, столько раз видел ее в объятьях других мужчин, а теперь, когда она безраздельно принадлежит ему, наконец-то свободная от любых обязательств, Молина не в силах подавить сдавленного рыдания. Он безрассудно надеется обнаружить в этом теле хоть какое-то биение жизни, он прижимается к ней, как будто хочет вобрать в себя ее последний вздох. Но уже с порога, едва увидев ее распростертой на полу, певец понял, что девушка мертва. Молина кинулся к Ивонне, отбросил прочь шляпу, осенил себя крестным знаменьем и обнял ее. Ивонна была такая же бледная, как и всегда, под ярко-алой помадой губы ее оставались мягкими. Быть может, из-за безмятежного спокойствия в ее лице или потому, что несбывшиеся желания обладают особенной силой, Молине показалось, что такой красивой он ее никогда не видел. Синие глаза Ивонны были широко распахнуты, девушка смотрела на окно. Легкий ветерок, предвестник скорого дождя, колышет занавески. С улицы в комнату проникает мерцающее сияние неоновой вывески «Глостора». В какой-то момент Молине чудится, будто по лицу Ивонны пробежала дрожь, однако эта злая иллюзия порождена прерывистым свечением неона.

Рядом с телом девушки лежит нож – орудие убийства.

Молине сейчас не до размышлений. Он заходится по-детски безутешным плачем. Вот он сидит рядом с телом и пытается все вспомнить. Молине кажется, что ни в коридоре, ни в лифте он никого не видел. Он поглаживает рыжие волосы Ивонны и пытается назвать ее по имени. Но не может. Как он ее любил, известно только ему, никому другому. Юноша отдал бы собственную жизнь, только бы снова услышать ее печальный голос, ее язвительные замечания, полные справедливого гнева или продуманного кокетства. Теперь Молина испытывает запоздалые терзания: он раскаивается, что так и не признался ей во всем, что таилось в его сердце. Хуан Молина высовывается в окно и, глядя в небо, расцвеченное отблесками городских огней, поет со смесью негодования и отчаяния:

Господи, скажи, что это
не со мной, не наяву,
сон, привидевшийся где-то;
если это мне не снится —
так зачем же я живу?
Господи, из странной глины
ты слепил мою судьбу,
разве есть на то причины,
чтоб срезать ножом убийцы
мой единственный цветок —
тот, что, как души частицу,
я в саду своем берег?
Господи, как исхитриться
и остаться на плаву
с этой болью нестерпимой,
что меня накрыла разом?
Где теперь покой найти,
утешенье обрести,
чтоб ко мне вернулся разум,
иль рассудок не спасти мой?
Небеса не для меня,
безутешным сердцем чую;
там ее не встречу я,
даже если пулю злую
сам пущу себе в висок;
мой удел везде жесток:
в этой звездной круговерти
к ней дорогу не сыщу я.
Утешенья нету в смерти:
горе вечно будет длиться,
нет и в жизни утешенья:
тяжела она с рожденья
до поры, как выйдет срок.
Господи, как исхитриться
и с непоправимым сжиться?

Молина оглядывается по сторонам: внезапно эта чужая квартира, служившая ему пристанищем в течение нескольких недель, кажется юноше совершенно незнакомой. Вообще-то, в последнее время он стал ее ненавидеть. Эти стены с обоями в веселый цветочек, этот воздух с густым ароматом таинственности вызывали у юноши приступы клаустрофобии, от которых сжималось горло. Единственной причиной, заставлявшей Молину терпеть это заточение, была близость Ивонны.

– В один из таких дней меня убьют, – говорила ему Ивонна с улыбкой, за которой скрывалось что-то еще.

Молина всегда пытался ее разубедить. Хоть он и слышал эти слова много раз, он никогда не воспринимал их как реальную возможность.

– Однажды меня убьют, – говорила Ивонна, вертя в руке бокал с виски и безнадежно улыбаясь. Однако Молина тогда не пожелал обратить внимания на ее слова.