— Ганс! — снова позвал Кононов.

Мальчик повернул свою тонкую шею.

— Иди сюда.

Тот, видимо по жесту, понял, чего от него хотят, и несмело подошел к танкистам.

— Садись, хлебай, — сказал Кононов и протянул мальчику ложку. Мальчик взял ее как-то очень уж осторожно, двумя пальцами.

— Давай, давай, не бойся.

Мальчик опустил ложку в горячее варево. Обжигаясь, потянул суп губами.

— Ну вот и пошло, — лукаво подмигнул ему Кононов.

— Вас? — сказал тихо мальчик и опустил ложку.

— Ешь, ешь, — продолжал старшина, показывая рукой, что надлежит делать мальчику. — Загребай погуще, загребай.

Мальчик снова принялся за суп с заметным аппетитом.

На крыльцо вышла женщина в синем длинном пальто с острыми широкими плечами; из-под пальто виднелись лыжные брюки, заправленные в крепкие солдатские ботинки. С испугом посмотрела на сына, который ел вместе с русскими прямо из котла, а те весело пересмеивались, похлопывали его по спине, видимо, подбадривая. Убедившись, что сыну ничем это не грозит, женщина успокоилась. Эти русские вели себя спокойно. Один из них, худенький, с острым носом, запел красивым голосом что-то мелодичное и, в общем, даже приятное.

— Ганс! — осмелев, позвала женщина.

Мальчик повернул к матери голову, но не поднялся с земли.

— Ком хир.

Мальчик продолжал сидеть.

Старшина обернулся к женщине:

— Оставь, фрау, пацана, пусть питается.

Женщина не поняла его слов, но догадалась, что они обращены к ней, и, робко улыбнувшись, скрылась за дверью.

— Пойдем посмотрим, как они там живут, — предложил стрелок-радист Иващенко. Это он только что пел «Дивлюсь я на небо…»

— Да чего там смотреть, — отмахнулся Кононов, — их житье известное.

— Пойдем, — не унимался Иващенко.

— Ну ладно, пойдем, — согласился Кононов.

Они встали, Ахметов остался у котла; он почувствовал себя еще хуже. Мальцев сидел рядом с командиром.

Мальчик, увидев, что двое русских идут в их дом, тоже поднялся и заспешил вслед за ними.

В доме пахло сыростью и еще чем-то непонятным, но было чисто. В первой комнате стоял стол, покрытый цветастой скатертью, и два плюшевых кресла с уже потертой обивкой. На стенах — картинки в металлических рамках: домики, мельница, парусный кораблик среди бушующих волн.

Через дверь была видна вторая комната, спальня.

— Ничего себе, нормальное житье, — заключил Кононов. — И война их тут не тронула, живут.

— А хозяйства во дворе никакого, — ответил Иващенко. — Учителка, что ли?

— Почему учителка? Книг-то не видать.

Женщина стояла у окна и молча разглядывала вошедших парней. Она успела снять пальто, но оставалась в лыжном костюме и байковом переднике.

— А она ничего себе бабенка, — усмехнулся Иващенко. — Лет тридцати, пожалуй.

— Поболе.

— Ну, может, тридцать пять.

Женщина уловила, что говорят о ней, и опустила глаза.

— Кафе? — спросила она тихо.

— Чего? — не понял Иващенко.

— Кофия предлагает, — пояснил Кононов.

Иващенко хихикнул:

— Не, нам этого не требуется. Покрепче бы чего.

Женщина как-то сжалась. Мальчик подошел к ней, затеребил передник.

Кононов присел в кресло. Оно слегка скрипнуло.

Иващенко расположился на диване, облокотившись на плюшевый валик.

Помолчали. Потом опять заговорил стрелок-радист:

— Слушай, Кононов, давай Булата здесь положим. Пусть отдохнет. И тепло и при бабе.

— Это, пожалуй, дело. Сдает наш командир.

Иващенко вынул из кармана пачку «Беломора», выразительным жестом испросил разрешения у хозяйки, чиркнул спичкой и закурил.

— Будешь? — протянул папиросы Кононову.

— Неохота.

Женщина пристально следила за струйкой дыма, поднявшегося к синему абажуру.

Иващенко протянул пачку ей.

Та осторожно взяла папиросу, с удивлением осмотрела ее бумажный мундштук и сунула в рот. Иващенко подал ей спичечный коробок. Женщина закурила.

— Смотри, привычная, — удивился Иващенко.

— Они это дело любят, — спокойно пояснил старшина. — У них так заведено.

Немка курила с жадностью, пуская аккуратные колечки.

Иващенко вышел из дома и очень скоро вернулся. За ним шел Ахметов — бледный и хмурый.

— Полежи тут, лейтенант, — сказал Кононов. — На диване-то лучше. А мы к машине пойдем. — И кивнул радисту: — Погрелись, поболтали, а теперь и за дело.

Ахметов лег на диван, Кононов укутал его полушубком. Лейтенанту сразу стало тепло и уютно. Потом он почувствовал, что под голову ему кто-то кладет подушку. Он выглянул из-за воротника полушубка и увидел женщину-немку. И, собственно, сейчас, а не тогда, когда вошел в дом, он оглядел комнату. Просторная, обои в полоску, какие-то картинки в рамках, цветы на окнах, рыбки в аквариуме, синий абажур. Такой абажур, только оранжевый, висел и у них в Казани в новой квартире, которую перед самой войной получил его отец от завода. И цветы — кактусы, и рыбки у них тоже стояли на окне. Мама любила цветы, а он, приходя из техникума, кормил рыбок. А здесь кто любит цветы? Эта женщина, что принесла подушку? Каким-то нелепым и кощунственным даже было сравнение ее с матерью. Ведь, наверное, ее сын… нет, пожалуй, не сын, она молодая, а муж воюет с нами; может быть, стрелял тогда по нашему танку, но попал неточно, и болванка, царапнув броню, отскочила прочь.

С того самого дня Ахметов и почувствовал себя неважно: прикосновение болванки к броне почти у самой его головы, правда с внешней стороны танка, вызвало контузию. Теперь он быстро устает, его тошнит, перед глазами все время летают какие-то мушки. Вот и сегодня почти ничего не делал, а устал, как после боя или трудного марша. Может быть, и прав Кононов, советуя наведаться в санбат, порошки какие-нибудь взять или еще чего. Конечно, если сказать о контузии — сразу отправят в госпиталь, а зачем это ему? Тем более сейчас, когда корпус вышел на Одер и танк почти исправен — надо только тяги сменить…

А женщина все не уходила. Она смотрела на лейтенанта спокойными, немного грустными глазами.

«Чего она смотрит на меня? Мужа, наверно, вспоминает. Фашиста своего. Вихрастый рыжий мальчишка, что ел с нами, поди, отца не помнит, если тот с начала войны шурует… Ведь вот живут, в общем, небогато, жрать и то, видно, нечего — мальчишка-то как уписывал кулеш! Не буржуи какие-нибудь, а полезли на нас. Полезли, сволочи! И фрау эта, поди, мужу говорила: возвращайся с победой. Наверняка говорила. А теперь вот рассматривает меня как диковинку: нс предполагала увидеть в своем доме советского лейтенанта».

— Wo ist ihr Mann?[2] — произнес вдруг Ахметов.

Женщина вздрогнула. Она не думала, что этот русский офицер говорит по-немецки.

— Im Kriege. Der letzte Brief war aus Weißrußland[3],— ответила женщина очень спокойно.

«Ишь ты, Белоруссия. Выходит, что был на нашем пути. И отец там погиб — в Белоруссии, где-то у Минска, в первые дни войны, когда фашисты и ее муж, наверно, считали себя победителями…»

Ахметов задремал, но ненадолго. Открыв глаза, снова оглядел комнату. Женщина ушла куда-то, мальчика тоже не было. Пусто.

Под боком скрипнула пружина. Сообразил, что лежит на диване. Пожалуй, впервые с того самого дня, как вызвали его в Казанский горвоенкомат. На Калининском фронте, где он был еще старшиной, механиком-водителем, спали в землянках, на земляных же лежаках, а то и прямо в танке. На Курской дуге доводилось спать и в домах, но дома те негородского типа — мазанки со скудной мебелью: стол, сундук, железная кровать, деревянные скамьи вдоль стен. В Белоруссии воевали летом — было жарко и спали на улице, в дома заходили редко, да и домов враг оставил немного; где были села, только гарью пахло и еще чем-то очень неприятным. В Польше, перед броском за Вислу, стояли на окраине маленького городка Сточека. Экипаж Ахметова разместился тогда в крестьянском доме, очень похожем на украинские и белорусские деревенские дома. По ночам старшая дочь хозяина, красивая, круглолицая Ледя, сидела за прялкой при тусклом свете каганца. Другая дочь — со странным для русского слуха именем Иванка — по ночам не работала. Она, единственная в семье, была грамотна и ходила в гимназию: родители, крестьяне с усталыми лицами, берегли ее, готовя ей какую-то иную судьбу. Хозяин в хате не спал — он по ночам сторожил в хлеву корову и лошадь: не ровен, дескать, час, время лихое. По воскресеньям вынимались из сундуков праздничные одежды, сапоги с высокими голенищами, и вся семья шла в костел. Добрые, хорошие люди. За два месяца, что жили танкисты в этой семье, как-то даже сроднились. Когда уезжали, Ледя плакала и хозяин тоже смахнул слезу, сказал по-русски: «В добрый путь». Он служил в царской армии…