Она плакала и жаловалась на гнусные сплетни; я также плакал, ибо чувствовал, что всему виноват, что промотал все до копейки и что мы остаемся нищими. Странно: в эту минуту мы с женой помирились, все друг другу простили, друг друга поняли и полюбили, но жить нам вместе не было никакой возможности. Вдруг стучатся в двери. Это что? Квартальный и жандармы. Меня велено взять сейчас и отправить во Владимир. У ворот стояла телега. Посадили меня, грешного, и повезли. Жена уехала к отцу в Петербург, а я живу здесь, братец, под присмотром полиции, гуляю на бульваре, смотрю на виды, и вот тебе конец моей простой и глупой истории. Да пойдем-ка ко мне выкурить трубочку.

— Нельзя, братец, меня дожидается старик мой; и то, я думаю, уж сердится.

— Зайди хоть на минутку. Дай с товарищем душу отвести.

— Нельзя, право… Проводи-ка лучше меня к трактиру. Старик, право, сердится.

И в самом деле, у трактира Василий Иванович сидел уже в экипаже и ворчал что-то про молодых людей. Иван Васильевич мигом вскочил на свое место, и тарантас медленно спустился по горе и отправился снова в туманную даль.

Тарантас<br />(Путевые впечатления) - i_035.png

Глава VIII

ЦЫГАНЕ

Тарантас<br />(Путевые впечатления) - i_036.png

Тарантас<br />(Путевые впечатления) - i_037.png
Иван Васильевич сидел в уголке комнаты постоялого двора и грустно о чем-то размышлял.

Книга путевых впечатлений лежала перед ним в неприкосновенной белизне.

«В самом деле, — думал он, — отчего в жизни ожидания наши, и желания, и надежды никогда не сбываются? Загадываешь одно, а выходит противное, и даже не противное, а что-то совершенно другое, неожиданное. В воображении все обрисовывается в ярких, приятных и резких красках, а на деле все сливается в какой-то мутный хаос скучной действительности. Вот, например, долго желал я погулять на Западе, подышать воздухом юга, поглядеть на мудрых людей нашего века, взглянуть поближе на европейское просвещение, на современную славу, на все, чем шумят и хвастают люди. И вот пошатался я по Европе, видел много трактиров, и пароходов, и железных дорог, осмотрел многие скучные коллекции и нигде не находил тех живых впечатлений, которых надеялся. В Германии удивила меня глупость ученых; в Италии страдал я от холода; во Франции опротивела мне безнравственность и нечистота. Везде нашел я подлую алчность к деньгам, грубое самодовольство, все признаки испорченности и смешные притязания на совершенство. И поневоле полюбил я тогда Россию и решился посвятить остаток дней на познание своей родины. И похвально бы, кажется, и нетрудно…

Только теперь вот вопрос: как ее узнаешь? Хватился я сперва за древности — древностей нет; думал изучить губернские общества — губернских обществ нет. Все они, как говорят, форменные.

Столичная жизнь — жизнь не русская, а перенявшая у Европы и мелочное образование и крупные пороки. Где же искать Россию? Может быть, в простом народе, в простом вседневном быту русской жизни? Но вот я еду четвертый день, и слушаю и прислушиваюсь, и гляжу и вглядываюсь, и хоть что хочешь делай, ничего отметить и записать не могу. Окрестность мертвая; земли, земли, земли столько, что глаза устают смотреть; дорога скверная… по дороге идут обозы… мужики ругаются — вот и все… а там: то смотритель пьян, то тараканы по стене ползают, то щи сальными свечами пахнут… Ну можно ли порядочному человеку заниматься подобною дрянью?.. И всего безотраднее то, что на всем огромном пространстве господствует какое-то ужасное однообразие, которое утомляет до чрезвычайности и отдохнуть не дает… Нет ничего нового, ничего неожиданного. Все то же да то же… и завтра будет как нынче. Здесь станция, там опять та же станция, а там еще та же станция; здесь староста, который просит на водку, а там опять до бесконечности все старосты, которые просят на водку… Что же я стану писать?

Теперь я понимаю Василия Ивановича: он в самом деле был прав, когда уверял, что мы не путешествуем и что в России путешествовать невозможно. Мы просто едем в Мордасы. Пропали мои впечатления!»

Тут Иван Васильевич остановился. В комнату вошел хозяин постоялого двора, красивый, высокий парень, обстриженный в кружок, с голубыми глазами, с русой бородкой, в гинем армяке, перетянутый красным кушаком. Иван Васильевич невольно им залюбовался, порадовался в душе красоте русского народа и немедленно вступил в любознательный разговор.

— Скажи-ка мне, приятель… здесь уездный город?

— Так точно-с.

— А что здесь любопытного?

— Да чему, батюшка, быть любопытному! Кажись, ничего нет.

— Древних строений нет?

— Никак нет-с… Да бишь… был точно деревянный острог, неча сказать, никуда не годился… Да и тот в прошедшем году сгорел.

— Давно, видно, был построен.

— Нет-с, не так давно, а лесом мошенник подрядчик надул совсем. Хорошо, что и сгорел, право-с.

Иван Васильевич взглянул на хозяина с отчаяньем.

— А много здесь живущих?

— Нашей братии мещан довольно-с, а то служащие только.

— Городничий?

— Да-с, известное дело: городничий, судья, исправник и прочие — весь комплект.

— А как они время проводят?

— В присутствие ходят, пуншты пьют, картишками тешатся… Да бишь, — спохватился, улыбнувшись, хозяин, — теперь у нас за городом цыганский табор, так вот они повадились в табор таскаться. Словно московские баре али купецкие сынки. Такой кураж, что чудо! Судья на скрипке играет, Артамон Иванович, заседатель, отхватывает вприсядку; ну и хмельного-то тут не занимать стать… Гуляют себе, да и только. Эвтакая, знать, нация.

— Цыгане, цыгане! — воскликнул с радостью Иван Васильевич, вскочив со своего стула. — Цыгане, Василий Иванович, цыгане… Первая глава для моих впечатлений. Цыгане — народ дикий, необузданный, кочующий, которому душно в городе, который в лес хочет, в табор свой, в поле, в степь, на простор. Ему свобода первое благо, первая потребность. Свобода — вся жизнь его… Как они сюда попали?..

— Задержаны, батюшка, по приказанию начальства. Бают, будто секретарь просил с них по золотому с кибитки для пропуска. Видно, шататься не велено. Они, с дури, что ли, или точно денег у них не было, не дали; ну и сидят теперь голубчики, не прогневайся, шестой месяц никак под караулом.

Восторг Ивана Васильевича немножко утих. Однако он приготовил свою книгу и начал чинить карандаш.

В соседней комнате послышался тяжелый шорох, и улыбающийся лик Василия Ивановича показался в дверях.

— Цыгане, — сказал он, — га, га, цыганочки. Вишь какие проказники! Точно на ярмарке или в Москве… Цыган себе, изволите видеть, завели… Вот что!.. А есть ли хорошенькие? — прибавил он, прищуривая левый глаз и улыбаясь значительно.

— Всякие есть, — отвечал хозяин, — есть и хорошие. Стешка есть, такая лихая, чудо-баба, как выпьет… Стряпчий, что ни получит по месту, так к ней и несет. Совсем, говорят, издерживается. Ну, вот Матреша есть, исправничья, Наташка есть, голосистая и недотрога такая. Судья, бают, тысячи сулил. Не надо, — говорит, — мне ваших тысяч. Вот какая-с! А голос как у соловья. Нечего сказать, знатно поют…

Ну, да если хотите, сами услышать можете. Они всего в полверсте отсюда… Коль вашим милостям угодно, я проводить могу.

Иван Васильевич взглянул на Василия Ивановича.

Василий Иванович взглянул на Ивана Васильевича.

— Пойдем, — сказал Василий Иванович.

— Пойдем, — сказал Иван Васильевич.

Они отправились.

Посреди дороги Иван Васильевич остановился.

— Однако, — сказал он, — надеюсь, мы никого из этих чиновников там не застанем?

— Никого, — отвечал проводник. — Теперь присутствие.

— Ну, так пойдем.

У самой опушки леса, около большого поля, цыганский табор рисовался в живописном беспорядке. Телеги с протянутыми к деревьям холстами в виде шатров, привязанные лошади, смуглые ребятишки на перинах, дымящиеся костры, безобразные старухи в оборванных мантиях, коричневые лица, всклокоченные волосы — все резко обозначалось в этой странной и дикой картине. Иван Васильевич был очень доволен, и хотя он и должен был зажать нос от цыганского запаха, однако заманчивость неожиданного приключения и надежда наконец начать книгу свою располагали дух его к самой приятной снисходительности.