Но поселяне не дали юноше времени продолжать; они сняли с носилок обоих осужденных, вложили их в горный грот, и стали торопливо заваливать его устье тяжелыми камнями, припертыми для более надежной закрепы толстыми кольями, вбитыми в землю, и досками.

Кончив эту работу, они вместо осужденных положили на носилки толстое чучело из соломы, долженствовавшее служить изображением у них Грецина, его эффигией, причем лепешка из глины с огромным носом и намалеванными на ней глазами, примазанная там, где предполагалась голова, многим простоватым субъектам с живою фантазией казалась даже очень похожею на слишком близко всем знакомую расплывшуюся физиономию погибшего сибарита-управляющего.

Смеху и прибауткам молодежи конца не предвиделось при этом фиктивном истязании мнимого колдуна; деревенские подростки шутили и острили с хохотом над чучелом толстяка, начиняя его разными замысловатыми снадобьями, будто бы необходимыми для усиления ворожбы Камилла над ним, и напрасны были все окрики, брань, и иные старания старшин отогнать их.

С ворчаньем на этот мешающий ему шум и гам развеселившейся молодежи, Камилл и другие старшины принялись выполнять над чучелом ускользнувшего из их рук старика обряд забивания кола, втыкания стрел, иголок и всякие другие дикие обряды, внушенные им Стериллой ради того, чтобы лишить его дух возможности вредить, вылезать из могилы.

Колдунья, глядевшая на эту процедуру, злилась, что ее внушения выполняются лишь in effigie, – над чучелом, до которого ей было все равно, а не над живым человеком, ненавидимым ею по зависти к его сравнительному благосостоянию.

Провозившись весь следующий день до самого вечера, поселяне отнесли чучело Грецина в болото и бросили вместе с носилками около римской дороги.

Между тем, несчастные замурованные юноши томились в пещере.

Прим молчал, отдавшись мрачной апатии, свойственной его серьезному характеру умного, вдумчивого человека, которому уже перешло за 25 лет, но придурковатый Ультим и теперь не мирился с мыслью, что можно умереть, едва дожив до своего 18-го года, когда он только что начал засматриваться и на рыжую Фульгину, дочь деревенского старшины, и на черномазую Руллиану, скотницу Турновой усадьбы, еще не решая, которой из них отдать предпочтение.

Проклиная Руфа и вздыхая не столь горестно о потере самой жизни, как о вечной разлуке с деревенским весельем, Ультим неумолчно болтал обо всем этом, лежа на голой, водянистой земле грота, по которой протекал священный ручей, но скоро он как-то изловчился и сел, прислонившись к стене.

Грот был так низок в этом месте, что макушка веселого парня поминутно стукалась о потолок, заставляя его скрючиваться «в три погибели».

– Прим, – заговорил он после минутного молчания, – насторожим уши и прислушаемся, тут ли деревенские?

– Не все ль равно теперь? – Отозвался старший брат с хладнокровием флегматика.

– Вовсе не все равно. Мне вспомнилось, отец говорил, как Авл спасся из жертвенной сатуры.

– Отец говорил, что Вераний тайком дал Авлу острый камень, которым тот изловчился перерезать свои узы.

– Авось и мы их перетрем об камни...

– Ну, а затем что? Разве ты забыл, что скоро придет Инва пожирать нас?

– Он долго не придет, потому что будет сыт: наш отец доставил ему собою пищи на целых 5 дней или больше. Я боюсь не Инвы, а крыс тут в потемках... мнится, они уже шныряют у меня в ногах и точно как пищат где-то... и на что мы вернулись домой?.. Руф ведь не сразу додумался схватить нас... мы могли бы убежать в лес...

– Разве там нас не поймали бы?

– Держи-лови!.. Я убежал бы в Этрурию к царю и Эмилию Скавру.

– Да... конечно... мы могли ускакать в переполохе.

– Что я за осел?! Зачем я дался Руфу засадить меня в эту душную пещеру?.. Скорчились мы тут... у меня уж руки и ноги отекать начинают... ух, как мне холодно!.. Хоть бы мне пришло в голову попросить завернуть меня в мой плащ перед казнью!.. Анней, право, не отказал бы... Если Инва долго не съест меня, я простужусь тут, умру от горячки... Ах, злющие крысы!.. Они начинают кусаться...

– Это тебе мерещится... это не крысы, а деревенские возятся снаружи, замуровывают нас.

– Прим! Вон там что-то светится.

– Факел пронесли мимо скважины, оставленной для протока ручья.

– Не там, а направо... боги!.. Уж не змея ли, у которой глаза впотьмах светятся?!

Ужас Ультима возрос до того, что он даже позабыл о возможности перетереть веревку об камень.

Мало-помалу его болтовня перешла в плач и стоны, когда веревки стали резать ему кожу рук и ног, впиваясь в опухшее тело, а перетереть их оказалось не столь легко, как он полагал сначала, надо было быть хитрецом и разбойником, подобным беглому Авлу, о котором ему рассказывал отец, чтобы сделать, а простоватый юноша не был способен на подобные штуки.

Холод, голод, страх истомил его; ему казалось, что целых трое суток прошло со времени замуровывания пещеры, несмотря на уверения его умного брата, что дневной свет проникает в оставленную скважину над ручьем.

Сильвин не шел в эту часть своих подземных владений, занявшись похищенным Грецином и не зная об участи его сыновей – куда именно их унесли из склепа.

Они изныли бы от голода, если бы на этот раз глупость не оказалась полезнее мудрости, так как на свете нет правил без исключения: Прим только тяжко вздыхал, молча перенося свою агонию в терпении железного духа, но стоны болтливого Ультима привлекли живое существо, несшее огонь, сначала сочтенный придурковатым проскриптом за глаз огромной мифической змеи, разинувшей пасть, чтобы пожрать его, оттягав этот лакомый кусок у Сильвина.

Это, однако, была не змея, женщина, поднявшаяся в грот из глубоких недр подземной ямы, с маленькой глиняной лампой в одной руке и кувшином в другой.

Она шла к ручью за водою, считаемою за лучшую, нежели та, что проникала туда из болот в других местах подземелья.

Свет приближался.

– Амальтея! – вскрикнул Ультим, узнав свою сестру.

Он не счел ее за призрак, как считали деревенские, потому что уехал в Этрурию тотчас после ее исчезновения, еще не успевши слышать молву, будто она утопилась от страха господского гнева или утоплена господином за любовь ко внуку его врага, Руфа.

– Кто здесь? – отозвалась молодая женщина с удивлением и, всмотревшись, громко крикнула: – Братья!..

В то же мгновение понеслись отголоски, повторявшие слова, перепутывая, искажая.

– Братья!.. Кто... бра... где... а... а... то... рать... я... я...

– Кто это кричит? – спросил Ультим.

– Духи земли, – ответила Амальтея, – они никому не вредят: не бойся, пойдем к отцу, лечить его раны.

ГЛАВА XXXIII

Воцарение Тарквиния

Вскоре после Консуалий поселяне справляли Арвалии – пастушье торжество[15].

В эту эпоху на простые события римской старины уже начали наслаиваться, частью заимствованные от иных народов, частью самостоятельно возникшие, хитросплетенные мифы, искажения, идеализация, преувеличения, возведение в герои и в боги самых простых людей.

К таким личностям принадлежит Акка, жена пастуха Фаустула[16].

Так как про эту женщину носилась молва в народе, будто она «волчица», т. е. развратная прелестница, то о спасенных ею из воды близнецах в эту эпоху уже говорили, будто Ромула и Рема спасла, вытащила и вскормила волчица настоящая, зверь, что и до наших дней осталось в гербе Рима, а так как Ромул и Рем были основатели города, его родоначальники, Лары, то и Акку вместо простого прозвища Лауренция, Лаврентия, стали звать Ларенцией, т. е. матерю Ларов.

О ней сложился миф, будто после усыновления ею Ромула и Рема у нее, до того времени бездетной, родилось 12 сыновей; все они были пастухами, товарищами основателей Рима, их сподвижниками, и после смерти тоже стали Ларами города.

вернуться

15

Подобный этому праздник Луперкалий описан нами в ром. «Ювенал».

вернуться

16

Она является одним из главных действующих лиц в нашем рассказе «На берегах Альбунея».