Бесконечная эта зима, но клубы уже другие, в таких местах она раньше не бывала, такие улицы старалась обходить стороной. Только сейчас туда, куда раньше, хода уже нет, слишком многие юные лица там уже повидала, слишком много тел ощутила, слишком многие, уж ясно, — не ее принцы, что-то изнутри кричит: торопись! Время сгорает, как фитиль, все меньше его, время уходит, в ушах — голос Адели, бессвязные отрывки из книжки, фразы, что повторялись так часто, что они — как мантра уже, как заклятие, сила в них, как песня, как припев, все время — в ритме крови, бьющейся в ушах, в ритме танца, танца, танца, а парни здесь не глядят на нее так часто, так жадно, хотя танец ее — совершенен, не хуже прежнего, может, и лучше, много лучше, чем раньше был, но нет — иногда все-таки смотрят, она уходит с танцпола, и все — отворачиваются, что ж они думают — что она не видела? Она с закрытыми глазами — и то видит, все понимает, ТЕЛО НЕ ЛЖЕТ, а те, что с ней заговаривают, они совсем другие, колоссальная разница. "Эй, — нет улыбки, а рука — аккуратно на стакане, — ты здесь одна?"
Я ищу принца… "Да", — отвечает она, с уверенностью, которая на поверку — подделка, и тогда — назад, домой, к ней, такое ее условие, она никогда ни к кому не пойдет, домой, а там — света нет, и пусть решает тело, и…
"У тебя резинка есть?"
"Нет".
…и опять, и опять, все та же песня, не принц, и не партнер, и все уже без разницы, и она просто отодвигается, иногда даже кончить им не дает, они еще дергаются, пыхтят, а она отодвигается, но в таких, как эти, и намека на доброту нет, вот и не на что им добром отвечать, и она равнодушно отстраняется, отпихивая чужое тело, и они звереют, почти всегда, несколько раз на нее замахивались, а один так и ударил, неважно, конец всегда один — ругаются, одеваются, выметаются, и она наконец-то одна, за холодным стеклом — огоньки, как булавочки колючие, от нагревателя — запах душный, приторный, и она нагибается, и растирает ступни, а потом пальцы, худые, все лучше, чем плоть мясистая, так ничего не скрывает гибкую границу сухожилий, бескомпромиссность костей.
Уик-энд, никуда были эти вечеринки, на одной ее пивом облили, на другой — прицепились, что слишком худая, отослали назад, не дали танцевать, а ведь так — все чаще и чаще, теперь у нее в ночь — одна вечеринка, от силы две, иногда она и вовсе не нужна никому. Офис с наглевскими репродукциями, и там — "У вас что — анорексия, что ли? Я, знаете ли, с инвалидами не связываюсь, не мой бизнес. Хотите дальше танцевать — лучше кушать надо, милая".
Не понял он ничего, да это и ясно, это только Адель понимала — плоть неважна, плоть, если честно, вообще — преграда для движения, она ж теперь легче делает повороты, управляет пространством, держит вертикаль "баллон", так это в балете называется, эта самая воздушность, которую еще зовут — как? — возвышенностью, теперь, когда меньше груз тела, она обвенчана со своим движением. И вот этим жертвовать во имя каких-то кретинов?
"Вы, должно быть, весите фунтов девяносто".
Она пожимает плечами.
"Но вам повезло. Следующая суббота. Что-то типа прощальной вечеринки. И заказчик из всего альбома выбрал вас. Именно вы ему нужны, так и сказал".
Снова пожатие плеч.
"Он хочет, чтобы вы приехали пораньше, может, нужен экстра-особый танец, приватно, он знает — прикасаться запрещено. Что-то вроде подарка для почетного гостя, понимаете? Так что вас ждут к восьми", — и он протягивает карточку, стандартную картонку, три дюйма на пять, адрес, телефон.
Адрес и телефон Эдварда.
"Слушай, мне, ну это самое, мне бы резинку или вроде того. У тебя есть?"
"Нет".
"Эй, да у тебя ж, типа, КРОВЬ ИДЕТ, есть у тебя прокладка или вроде того?"
Ответа нет.
"Надо было тебе тогда деньги у меня взять", — Эдвард заявляет это сразу же, она еще на пороге стоит, только войти собирается в его квартиру, туда, где библиотека — фальшивка наглая, книжки на полках стоят, ни разу не читанные, на полках — лягушки хрустальные, дебильные, и приземистые яшмовые самураи, и бронзовые красавицы с рубиновыми очами. "Дерьмово выглядишь, даже хуже, чем прошлый раз, даже хуже, чем это гнусное полароидное фото в альбоме… Я так понимаю, с работой у тебя сейчас не очень? И ВОТ ТАК ТЫ ПРЕДСТАВЛЯЕШЬ СЕБЕ ПРОФЕССИОНАЛЬНЫЕ ТАНЦЫ?"
Она пожимает плечами.
"С балетом, значит, уже кончено?" — и он наполняет бокал вином, один бокал, для себя, потом вроде передумал, налил и в другой, давай, на здоровье, не жалко. Жалкая работница по найму, вроде горничной, вроде мальчишки-рассыльного, вроде проститутки. "Мужик, с которым я общался, говорил, что сексом с заказчиками ты не занимаешься, точно?"
"Я танцую", — шепчет она. А комната не изменилась, ни капельки, и свет такой же, как был, и запах даже, и, ясно, в спальне простыни на кровати мягкие, гладкие, нежно-алые. "Я захожу — и сразу танцую".
"Голая".
"В трусиках".
"Ветерок на трусиках", — и он отхлебывает из бокала. "А под эту песню станцуешь? Устроит тебя ритм?" И вдруг "О-о, Господи", — с ужасом, с отвращением, это она пальто расстегнула, — "Господи Боже, да ты глянь на себя. Тебе же к врачу надо, ты же кожа и кости!"
"А где же вечеринка? Или ты просто все подстроил?"
"Вечеринка тоже будет, только не здесь и не сейчас. Сейчас ты будешь танцевать только для меня. Может, ты и вправду хороша, может, я и на чай тебе дам… а чаевые брать — это у вас разрешается? Или это уже включается в счет?"
Она молчит. В мыслях — опять Адель, Адель в этой самой квартире, Адель выбирает цвет простыней и кровать выбирает, кровать, на которой, Эдвард говорил, потом занималась с ним любовью, до свадьбы с Алис, раньше, до помолвки еще, и — "как же она двигалась", — Эдвард все повторял, — "это что-то невероятное", и вдруг — "Расскажи мне про Адель", — она произносит это, а на губах — горчинка вина, жжет истресканный рот. Вино — светлое, и в нем кровь растворяется, бледнеет. "Расскажи мне — последний раз, когда ты ее видел, как это было?"
"И какое это имеет отношение?.."
"Ты просто расскажи", — все, что отвечает она.
Он начинает говорить, здесь это было, она приехала, нет, сначала мы поужинали, в шведском ресторанчике, маленький ресторанчик, пять-шесть столиков, никто в городе его не знает, но она, ясное дело, знала, но она всегда все знала. "Поужинали, — говорит он, — и домой. В койку".
"Сколько ей было лет?"
"Какая разница?"
"Сколько лет?"
"Знаешь, смотрю на тебя — и поверить не могу, что когда-то мог к тебе прикасаться. Теперь у меня такого желания бы уж точно не возникло".
"Сколько лет?" — и он говорит, сколько, в точности, как она подозревала, да нет — знала, это как у нее с ребятками, с мапет-принцами, точь-в-точь, а на одной из полок — и как она сразу не увидела — фотография Алели, может, лет тридцати, может, малость постарше, взгляд не колючий, спокойный, Медуза Горгона, царица древнего движения, извилистого, вдохновенного. "Допивай", — голос Эдварда доносится словно издалека, так с ней Адель говорит. "Допивай — и можешь уходить".
Мне что, уйти? — и Адель на фотографии, губами не шевеля, отвечает НЕТ, НЕТ, УХОДИТЬ НЕЛЬЗЯ, ВОТ ЭТОГО-ТО КАК РАЗ НЕЛЬЗЯ, и она тянется, и дотягивается до книжки, до "Я и Баланчин", из рюкзака вытягивает, в котором кассеты, в котором музыка, а у нее сегодня — своя, личная музыка, голос Адели, звенящий в голове, и Адель говорит — "Погляди на него", это она про Эдварда, весело говорит, со смешком, "погляди" — и она раздевается, туфли снимает, колготки, рубашку, юбку, и отбрасывает жестко, каждый раз — как удар, а Эдвард не смотрит, не хочет, говорит — ты больна. "Ты больна, — говорит Эдвард, — очень больна, тебе к доктору надо".
"Не надо мне доктора", — и лифчик — к чертям, плоские груди, как печеньица, тощая, как голодающие африканцы по телевизору, не надо музыки, она без музыки танцует, танец ее — другой, не из тех, что для работы, не из тех, что в одиночку у станка, что-то совсем, совсем другое, что-то из самой глубины, из костей, из сердца, и она танцует, ее колотит, пот льется по лицу, в рот попадает, а Эдвард застыл со стаканом в руке, глядит, глядит, а она говорит, о принце говорит, о принце, о хотя бы партнере, как искала, бродила, плутала, — она что, вслух говорит? — скажи мне, Адель, скажи, он знает? Можно его научить? Поймет он, скажи?..