Следить за чистотой зала? Записи вести? Разогреваться помогать? Смотреть, как они танцуют? Нет, ну уж нет. Ну, уж нет — все время, пока она идет домой, руки вдоль тела, ДА ЗАЧЕМ ТЕБЕ ЭТО? А для жизни — да. Пожизненно заключенная, а телефон Эдварда ведь и теперь еще у нее в записной книжке, черной ручкой записанный. А денег нет, или квартира — или студия, и тогда палас, и балетные журналы, и неработающий телефон — все переселяется вниз, свалено грудой в угол, — главное, от станка подальше. Вода в туалете — то спускается, то нет, но ее ребятишкам, похоже, глубоко на это плевать.
А под подушкой — книжка Алели, лицом Баланчина вниз, так в карточной игре откладывают ненужного валета, валет червей, козырной принц, пиковый темный король, а рубашка карты — черно-белая Адель, нос с горбинкой, глядит неустанно, пречистая матерь всех танцующих.
"Хреново выглядишь", — говорит Эдвард, твердо говорит, как та темнокожая сказала, за столом своим сидя, тоже за столом сидит, за столиком ресторанным, сидит, смотрит на нее. "Ты сама-то видишь, как осунулась?"
"Деньги, — выговаривает она. — Одолжи мне денег".
"Тебе не из чего отдавать долги".
"Нет, — шепчет она. — Сейчас у меня нет. Сейчас. Но вот когда…"
"Совсем с ума сошла", — так он говорит, и делает, не спросясь, заказ для них обоих, соус с зеленым луком, суп с эстрагоном, рыбу какую-то. Вино — белое. Официант как-то странно на нее косится, слышно, как смеется Адель, тихий нечеловеческий смешок, как часовая пружина, закрученная в обратную сторону, лопается. "Ты где сейчас обитаешь — в мусорном баке, что ли?"
Нет. Она не ответит. Отвести его, показать, — нет. Он же просто трахнуться хочет, это потом, после хорошего обеда, нет уж, номер не пройдет, она скрещивает руки на груди, нечего сказать, и все же, все же "Это все вообще откуда?" — он растянулся на простыне, не выглядит он разочарованным, нет, никак, пытается быть твердым, но нет; у него эрекция — раньше было покруче, член толстый, слабый, как змея беззубая, ха, червяк? Как тело у него в квартире, жаркая спальня, жаркая, как бьющееся сердце, и кровать, не кровать — испанский галеон, простыни, а балдахин вишневый, и он смеется — "Значит, жертвуешь всем, страдаешь во имя искусства? Лапочка, да когда мы были вместе, имела ты этот балет, плевать тебе было, тоже мне танцы!"
Неправда, неправда, — хочешь сказать, но не скажешь, да как ему объяснишь? Тема балета ведет к Адели. "Ты даже не удосужился прочесть книжку про Баланчина, — ногти охота всадить ему в мошонку. — Это тебе плевать на танцы, иначе бы прочел".
ДА ОН ЖЕ ПРОСТО ДУРАК, — ответила Адель. — А ТЫ ИЩИ СВОЕГО ПРИНЦА, и "Мне деньги нужны, — говорит она. — Сегодня же". И, странно, дает он деньги, сразу же дает, не глядя; он, наверно, все же богатый — так много дать и так запросто. Сует бумажки ей в руку, пальцы сжимает, и — "Отсоси у меня". Стоит голый, член оживает, ну, наконец-то. "Ну, будь хорошей девочкой, давай, трудно тебе?"
Она молчит.
"А то отниму денежки".
Денежки? Теплые бумажки, и воздух вокруг нее теплый, и рука его — тоже теплая, одно движение — и рука смыкается с рукой, а другую он поднимает, резко берет ее под подбородок, больно, открытой ладонью, она разжала хватку, бумажки разлетелись, попадали на пол, она бежала, дергала задвижку на двери, пальцы горели, ныли, горели на уличном холоде.
Адель молчала.
"Слушай", — очередной из ее ребяток, полулежит меж раскинутых колен, ноги ее — на паласе, на складках отброшенной простыни, на ткани песочного цвета. "Слушай, а может, у тебя резинка есть? У меня нету".
"Нет, — ответила она, — у меня тоже нет".
Губы его надуваются, обиженный ребенок, ребенок с дрожащими губами. "Так, ну, и что мы с тобой будем делать?"
"Танцевать, — отвечает она. — Танцевать мы можем всегда".
Нашла работу, букинистический магазин, скользящий график, в те часы, когда никому неохота, каждый час — кошмар, каждая минута — пытка, мука невыносимая, все время просто стоять, а на полках — учебники медицинские, романчики гнусные дамские, и "жизнь замечательных людей", и "как стать неважно чем", а однажды возникшая "Я и Баланчин" незамедлительно переезжает в ее сумку, и правильно, и нечего, книжка так и так — ее, ее личная, а это — совсем еще новенькая, и фотографии резче, и страницы никто не захватывал, не сгибал, не трепал, — и она стоит у прилавка, прижимает деньги, день за днем. Знала, что это плохо, знала — так нельзя, но иногда завышала цены, так, самую малость, доллар, не больше, то здесь, то там, и денежки — в сумку, а какая разница, а что делать, Боже мой! Плата — всего ничего, а времени отнимает — массу, ворует ее время, дорогое время, то, без чего не прожить, то, что нужно, — никто ее не возьмет, ни одна студия, ни одна труппа, пока не наберется опыта, не наберется профессионализма, чтобы других учить, а так много уже упущено, так много времени потеряно, надо работать, момент ловить, надо работать — и ох, как же мало часов в сутках, она ж уже в шесть утра просыпается, чтоб еще до работы танцевать, а потом — целый день за прилавком, а потом — потом в клубы, на всю ночь, там другие танцы, выматывают, но силу дают, и она точно обновляется, и готова опять танцевать, а что, что же ей еще делать?
Иногда — ей это не нравится, но сколько же к мире такого, что ей не нравится — она позволяет своим ребятишкам что-то ей покупать, мелочь, завтрак, пакетик орешков, кофе горячий на вынос, дома можно выпить, холодный кофе в холодной комнате, выпить по пути на работу, и — черт, как же они узнали, что она там подворовывает, непонятно, откуда узнали, неважно, уволили и все, и за последнюю неделю не заплатили, удержали, вроде, в счет краденых книжек, как же она в ту ночь танцевала, танцевала как подыхала, а руки трясутся, голова кругом, шея вот-вот сломается, ну, пусть наконец сломается, пусть все треснет, пусть отлетит голова, чтоб все вокруг сделалось красным и серым, чтобы потом — с маху о стену, чтоб уже навсегда — тишина. НЕТ У ТЕБЯ ПРИНЦА, и Адель молчит, и напрасно спрашивать. А ты бы что сделал? Скажи мне, ну ответь, мне это нужно, мне так надо знать, что мне теперь делать? Молчит. А она дрожит у стойки бара, бара, в котором даже стакана одного не может позволить себе заказать, а рядом — нет, уже точно не принц, не принц — непонятно кто, взрослый мужик, черные джинсы, а к ним — пиджак, дорогой, и он говорит — какая вы потрясающая танцовщица, действительно сексуальная, может, вы заинтересуетесь?
"Голой?"
"Только частные вечеринки", — объясняет он. Пахнет сигаретами, ментоловыми, а над кожаным красным диваном — наглевские ню, и он уверяет: "Никто и никогда и пальцем к вам не притронется, ни разу, этого нет в условиях контракта, я не за это плачу, и мне не за это платят". А смотрит — так, словно она уже — голая. "А макияжем вы не пользуетесь? Вам бы очень пошла помада, ну, конечно, еще прическа, придумаем что-нибудь".
"Сколько?" — спрашивает она, и он отвечает.
И зависает молчание.
"Когда?" — спрашивает она. И он отвечает.
Музыка — громкая, слишком громкая, она сама магнитофон приносит, и кассеты — много, на выбор, на все вкусы, тема из "Стриптизерши", ну, а куда ж без нее, и софт-рок, и треш, она ж подо что угодно танцевать может, да какая разница — плевать, и что голая — тоже плевать, зря боялась, совсем не страшно, это только первый раз был кошмар, они совсем по-другому говорят, не то что ее ребятки в клубах, неужто разница в том, что она голая, да нет, привыкла, и никакой разницы уже нет, а может, она просто разучилась слушать, она вообще ничего не слышит, кроме музыки, а музыка она не меняется, музыка, пот, сила мышц, мышц танцовщицы, она на четырех вечеринках за ночь танцует, а когда запарка — так и на шести, один раз было десять, но десять — уже чересчур, еще бы чуть — со стола бы упала, руку сломала, у стула-то спинка — твердая, ох, как много работы, ни минуты времени на себя, на настоящие танцы, на станок, одна, вечно одна, темень, зима, никогда зима не закончится, руки все время мерзнут, в студии из окон — холодом веет, она заклеивает щели скотчем, заклеивает, руки трясутся, что это руки у нее вроде тоньше стали, или, может, пальцы стали длиннее, непонятно, тут слишком темно, но, похоже, она все-таки скинула вес, пять фунтов, может, десять, на вечеринках пьяные мужики ее худышкой обзывают, доской, "давай-ка, досточка, шевели задницей, детка" или "эй, крошка-худышка, а бюстик-то у тебя — не очень", да только она уже давно вышла за грань, там уже ничего не слышно, там уже ни черта не важно, где-то, танцуя, она поняла — нет, в таких местах принцы точно не водятся, нет здесь его, без кого не прожить, да, "найти своего принца", да теперь и Адель уже не катит, редко теперь с ней говорит, единственная, кто что-то понимает, вторая книжка уже — такая же, как первая, растрепанная, зачитанная, да она не книжку читает — между строк читает, о себе Адель там и не говорит почти, это ж про Баланчина все-таки, и все же, все же какие-то догадки, озарения, отзвуки боли, что-то просматривается, просматривается, когда читаешь; а ведь мы с ней ПОХОЖИ, это приходит снова и снова, когда читаешь какие-то фразы, снова и снова читаешь, да, она знает, как это — когда танцевать необходимо, и гонишь эту необходимость от себя, как мужчину гонят, любовника, без которого — никак, как своего принца, отогнала — и тянешься вновь, шаришь израненными руками, ищешь истерзанным телом, ищешь, потому что знаешь — без него никак, иначе ничего не нужно, вот она, разница меж голодом и любовью, НАЙДИ СВОЕГО ПРИНЦА или хоть просто партнера. Потому что невозможно всегда танцевать в одиночестве.