— Если сказать, кто я такой, ты, чего доброго, перестанешь бояться. А я хочу, чтобы ты боялась. Тебе страшно?

В ответ не раздалось ни слова. Она сделала выдох и вдох, выдох и вдох, точно раздувала маленькие мехи, которые поддерживали огонек ее страха, не давая ему угаснуть.

— Зачем ты ходила на последний сеанс? — спросил он шепотом. — Зачем ты ходила на последний сеанс?

Ответа не было.

Шагнув вперед, он услышал ее судорожный вдох, будто из ножен вытащили меч.

— Почему ты одна пошла через овраг? — допытывался он. — Ты ведь возвращалась одна, верно? Боялась столкнуться со мной на мосту? Зачем ты ходила на последний сеанс? Почему одна пошла через овраг?

— Я… — выдохнула она.

— Ты, ты, — подтвердил он.

— Не надо… — Ее шепот был истошнее крика.

— Лавиния. — Он приблизился еще на шаг.

— Умоляю, — произнесла она.

— Отвори дверь. Выйди. И беги, — прошептал он.

Она не двинулась с места.

— Открывай дверь, Лавиния.

Ее душили рыдания.

— Беги, — приказал он.

Следующий шаг — и он почувствовал какое-то прикосновение к своему колену. Он отмахнулся, в темноте что-то накренилось и перевернулось — не то столик для рукоделия, не то корзина, из которой выкатилось полдюжины невидимых клубков, по-кошачьи метнувшихся врассыпную. В единственном освещенном луной месте, на полу под окном, блеснули металлической стрелкой портновские ножницы. На ощупь они были холодны, точно зимний лед. Неожиданно он протянул их ей сквозь застывший воздух.

— Бери, — прошептал он.

И коснулся ими ее запястья. Она отдернула руку.

— Держи, — настаивал он.

— Говорю же: возьми, — повторил он, немного выждав.

Разжав ее пальцы, которые уже были сведены холодом и не отзывались на прикосновения, он с силой вложил в них ножницы.

— Вот так, — сказал он.

Он бросил мимолетный взгляд на залитое лунным светом небо, а когда опустил глаза, не сразу нашел ее в темноте.

— Я тебя поджидал, — сказал он. — Впрочем, это не ново. Я и других ждал точно так же. Но все в конце концов разыскивали меня сами. Это не составляет труда. Пятеро милых девушек за последние два года. Я поджидал их — кого в овраге, кого на окраине, кого у озера; ждал где придется, а они выходили меня искать. На другой день читать газеты — одно удовольствие. И ты сегодня ночью вышла на поиски, в этом нет сомнения, иначе зачем было идти в одиночку через овраг? Ты нагнала на себя страху и пустилась бежать, так ведь? Не иначе, боялась, что я подкарауливаю в самом низу? Посмотреть бы тебе со стороны, как ты мчалась по дорожке к дому! Как возилась с замком! А уж как запиралась изнутри! Видно, решила, будто дома тебе ничто не угрожает, ничто, ничто, ничто не угрожает?

Сжимая ножницы в одеревеневшей руке, она заплакала. Ему были заметны только легкие блики, словно от воды, стекающей по стенке полутемной пещеры. Он услышал всхлип.

— Не надо, — прошептал он. — У тебя же есть ножницы. Слезами ничего не изменишь.

Но она все равно плакала, не в силах пошевелиться. Ее зазнобило. Она начала медленно сползать на пол.

— Успокойся, — шепнул он. — Меня бесят твои слезы. — Он потерял терпение. — Я этого не выношу.

Он стал тянуть к ней руки, пока одна из них наконец не коснулась ее щеки. Кожа на ощупь была мокрой, а теплое дыхание билось о его ладонь, как летняя бабочка. Тогда он произнес лищь одно слово.

— Лавиния, — вкрадчиво сказал он. — Лавиния.

Как отчетливо помнил он прежние ночи в прежние времена, во времена детства, когда они всей компанией целыми днями играли в прятки — бегали-прятались, бегали-прятались. С наступлением весны, и в теплые летние ночи, и в конце лета, и в те первые пронзительные осенние вечера, когда двери закрывались рано, а на террасах шевелились разве что опавшие листья. Игра в прятки продолжалась до тех пор, пока не закатывалось солнце, пока не всходила снежная краюшка луны. По зеленой лужайке топотали детские ноги, будто с веток беспорядочно сыпались спелые персики вперемежку с дикими яблоками, а водящий, прикрывая руками опущенную голову, нараспев отсчитывал: пять, десять, пятнадцать, двадцать, двадцать пять, тридцать, тридцать пять, сорок, сорок пять, пятьдесят… И вот уже стук яблок уносился вдаль, ребята надежно хоронились кто под сенью кустарника, кто на дереве, кто под ажурным крыльцом, а умные собаки старались не вилять хвостами, чтобы никого не выдать. Тем временем счет подходил к концу: восемьдесят пять, девяносто, девяносто пять, сто!

Пора не пора — выхожу со двора!

Кто не спрятался, я не виноват!

И водящий выбегал искать, а остальные зажимали руками рты, чтобы удержать рвущийся на волю смех, вкусный, как ранняя земляника. Водящий, навострив уши, ждал хоть малейшего шороха с высокого вяза, хоть биения сердца, хоть косого взгляда собаки в сторону какого-нибудь куста, хоть робкого журчания смеха, который грозит хлынуть через край, если водящий пробежит совсем близко, не заметив тень, скрытую в тени.

Он прошел в ванную затихшего дома, предаваясь этим мыслям, наслаждаясь ясным потоком, бурным наплывом воспоминаний, подобных водопаду, который срывается с крутого обрыва и падает в глубины сознания.

Какими же гордыми и таинственными становились те, кто сидел в засаде; как лелеял их, упивающихся своим превосходством, спасительный полумрак. Обливаясь потом, каждый съеживался, точно деревянный божок, и думал, что можно прятаться вечно! А недотепа-водящий бежал мимо, обрекая себя на неудачу и верный проигрыш.

Бывало, водящий остановится у твоего дерева и вопьется глазами в гущу ветвей, а ты, скорчившись, кутаешься в свои невидимые теплые крылья, в огромные, бесцветные, перепончатые крылья, как у летучей мыши. Он кричит: «Я вижу, ты там!» Но не тут-то было. «Ты точно там, наверху!» А ты — молчок. «Давай спускайся!» Но ему в ответ ни слова, только победная улыбка Чеширского кота. Тогда водящий начинает сомневаться. «Это ведь ты?» Первый признак неуверенности. «Эй! Я знаю ты там, наверху!» Ответа нет. Дерево — и то затаилось в темноте, оно даже слегка дрожит — листок тут, листок там. И водящий, испугавшись темноты в темноте, убегает в поисках более легкой добычи, которую можно засечь и окликнуть по имени. «Ну, и сиди там».

Ополаскивая под краном ладони, он подумал: «Зачем я мою руки?» И крупицы времени опять потекли в сосуд песочных часов, но это был уже другой год…

Иногда, вспоминалось ему, ребята и вовсе не могли его найти; он не давал им такой возможности. Без единого звука он так долго стоял на яблоневом суку, что сам превращался в наливное яблоко; так долго скрывался в ветвях каштанового дерева, что приобретал твердость и густо-коричневый блеск осеннего каштана. Подумать только, какое могущество дает тебе тайное укрытие, как разрастается твоя значительность, даже руки начинают ветвиться в разные стороны под притяжением звезд и фаз луны, и в конце концов твоя тайна окутывает весь город и берет его под защиту благодаря твоему сочувствию и терпению.

В темноте можно творить что угодно, ну просто все. Что хочешь, то и делаешь. Какую власть дает взгляд сверху на людишек, которые бредут по тротуару, не подозревая, что взяты на заметку; но стоит тебе вытянуть руку — и кому-нибудь на нос опустится паук твоей пятерни, а на голову — пелена ужаса.

Закончив мыть руки, он принялся вытирать их полотенцем.

Впрочем, у всякой игры бывает конец. Когда водящий нашел всех, кто прятался, и каждый в свой черед уже отводил, выкрикивая твое имя, но так и не добравшись до твоего укрытия, это придает тебе еще больше власти и превосходства. «Эй! Эй! Ты где? Выходи, мы больше не играем!»

Но ты не выходишь, даже не шевелишься. Пусть все они собрались под твоим деревом, пытаясь разглядеть тебя сквозь крону, и взывают: «Эй! Спускайся! Хватит придуриваться! Эй! Мы тебя видим. Мы знаем, ты здесь!»

Тут главное — не отвечать, помалкивать до тех самых пор, пока не случится неотвратимое. За тридевять земель, в соседнем квартале, зальется серебряный свисток, и материнский голос позовет тебя по имени, а потом — опять свисток.