— Ты был прав, Джозеф Пайке, не все мне в убыток, не все! — хихикала она. — Потому что я моложе всех мертвецов на свете!

С этими словами бабушка Лаблилли так бешено закружилась в вальсе, что взвихренный прах стал пылью и под ее торжествующие вопли мириадами сверкающих золотых песчинок повис в воздухе.

— Хей-хо! — кричала она. — Хей-хо!

Смерть осторожного человека

© Перевод О. Акимовой

По ночам ты спишь всего четыре часа. Ложишься в одиннадцать, встаешь в три, и все вокруг кристально-прозрачно. Так ты начинаешь день, пьешь кофе, час проводишь за чтением книги, вслушиваешься в доносящиеся издалека невнятные, нездешние голоса и звуки музыки предрассветных радиостанций, иногда ты идешь прогуляться, не забыв прихватить с собой специальное разрешение от полиции. Раньше тебя часто забирали в участок за то, что гуляешь поздно и в неурочный час, и это было ужасно неудобно, так что в конце концов ты испросил себе специальное разрешение. Теперь ты можешь, насвистывая, бродить где вздумается, сунув руки в карманы, неторопливо и легко пристукивая каблуками по тротуару.

И так продолжается с тех пор, как тебе исполнилось шестнадцать. Сейчас тебе двадцать пять, но по-прежнему хватает четырех часов сна.

В твоем доме очень мало стеклянных предметов. Ты бреешься электрической бритвой, потому что безопасной иногда можно порезаться, а ты не можешь себе такого позволить.

Ты гемофилик. Если у тебя начинает течь кровь, ее не остановить. Таким же был твой отец, хотя для тебя он был всего лишь пугающим примером: однажды он порезал палец, порез был довольно глубокий, и отец умер по дороге в больницу от потери крови. В твоем роду по линии матери тоже были гемофилики, именно от них ты и получил эту болезнь.

В правом внутреннем кармане пиджака ты всегда носишь маленький пузырек с коагулянтом в таблетках. Если порежешься, то немедленно их глотаешь. Коагулянт разносится по твоей кровеносной системе, снабжает ее необходимым для свертывания веществом, и кровотечение останавливается.

Вот так ты и живешь. Тебе достаточно четырех часов сна, но при этом ты должен держаться подальше от острых предметов. Каждый день твоей жизни почти в два раза длиннее, чем у обычного человека, но вероятная продолжительность твоей жизни коротка, так что, ну не насмешка ли, одно уравновешивает другое.

До прихода утреннего почтальона еще уйма времени. Поэтому ты садишься за пишущую машинку и настукиваешь четыре тысячи слов. Ровно в девять, когда перед входной дверью щелкает крышка почтового ящика, ты собираешь в стопку отпечатанные листы, соединяешь их скрепкой, проверяешь копию, сделанную под копирку, и кладешь листы в папку под заголовком «РОМАН В РАБОТЕ». Потом, закурив сигарету, выходишь забрать почту.

Вынимаешь из ящика письма. Чек на триста долларов от большого журнала, два отказа из мелких издательств и маленькая картонная коробочка, перевязанная зеленой бечевкой.

Перетасовав еще раз письма, ты обращаешь внимание на коробку, развязываешь ее, открываешь крышку, запускаешь внутрь руку и достаешь оттуда какой-то предмет.

— Черт!

Роняешь коробку. Живой ручеек брызжущей крови растекается по пальцам. Что-то блестящее молнией взметнулось в воздух. Металлическая пружина — понимаешь ты со стоном.

Кровь плавно и быстро вытекает из раненой руки. Несколько мгновений ты неотрывно смотришь на нее, потом на острый предмет, лежащий на полу, — маленькую хитроумную штучку с бритвой, вделанной в закрученную и сжатую под крышкой пружину; ты открыл ловушку, и она застигла тебя врасплох!

Весь дрожа, ты торопливо засовываешь руку в карман, пачкая всего себя кровью, достаешь флакон с таблетками и глотаешь несколько штук.

Затем, пока кровь не свернулась, оборачиваешь руку платком, осторожно поднимаешь с пола штуковину и кладешь ее на стол.

Минут с десять ты разглядываешь ее, потом садишься, неловким жестом закуриваешь сигарету, твои веки нервно трепещут, перед глазами то плывут, то вновь обретают форму находящиеся в комнате предметы, и наконец приходит ответ:

…Кому-то я не нравлюсь… Кому-то я очень не нравлюсь…

Звонит телефон. Ты поднимаешь трубку.

— Дуглас слушает.

— Привет, Роб. Это Джерри.

— Привет, Джерри.

— Как дела, Роб?

— Бледен и весь дрожу.

— Что такое?

— Кто-то прислал мне бритву в коробочке.

— Брось шутки.

— Я серьезно. Только тебе это вряд ли будет интересно.

— А как роман, Роб?

— Я его никогда не закончу, если мне будут присылать по почте острые предметы. Боюсь, в следующей посылке я обнаружу граненую шведскую вазу. Или ящик фокусника с огромным складным зеркалом.

— Голос у тебя какой-то странный, — говорит Джерри.

— Не мудрено. Что касается романа, Джеральд, он продвигается семимильными шагами. Я только что выдал на-гора еще четыре тысячи слов. В этой сцене я описал страстную любовь Энн Дж. Энтони к мистеру Майклу М. Хорну.

— Нарываешься на неприятности, Роб.

— Минуту назад я пришел к такому же выводу.

Джерри что-то бормочет.

— Майк не сможет мне помешать, Джерри, никак, — продолжаешь ты. — И Энн тоже. В конце концов, мы с ней когда-то были помолвлены. Еще до того, как я узнал, чем они занимались. Про вечеринки, которые они устраивали, про шприцы с морфием, которыми они потчевали гостей.

— И все же они могут попытаться как-нибудь помешать выходу книги.

— Ты прав. Уже попытались. Эта коробка, присланная по почте. Ну, может, это и не они сделали, а кто-то другой из тех, кого я упоминаю в романе, возможно, они что-то прознали.

— Ты в последнее время говорил с Энн? — спрашивает Джерри.

— Да, — отвечаешь ты.

— И она по-прежнему предпочитает такую жизнь?

— Чистое безумие, а не жизнь. Когда принимаешь наркотики, видишь кучу красивых картинок.

— Никогда бы про нее такого не подумал; по ней не скажешь.

— Это все твой эдипов комплекс, Джерри. Ты не видишь в женщинах самок. Они представляются тебе чисто вымытыми и надушенными бесполыми изваяниями из слоновой кости на пьедесталах в стиле рококо. Ты слишком обожал свою мать. К счастью, я не такой идеалист. Какое-то время Энн удавалось дурачить меня. Но однажды ночью она так разошлась — я даже подумал, что она пьяна, — и вдруг чувствую: она меня целует, сует в руку маленький шприц и говорит: «Ну давай же, Роб, пожалуйста. Тебе понравится». А шприц был до отказа накачан морфием, как и сама Энн.

— Вот оно как, значит, — произносит Джерри на другом конце провода.

— Да, так-то вот, — говоришь та. — Я звонил в полицию и в Федеральное бюро по наркотикам, но у них там какая-то неразбериха, и вообще они боятся шагу ступить. А может, их просто здорово подмазывают. Я подозреваю, и то и другое. В любой системе есть какой-нибудь затор в сливной трубе. В полиции всегда найдется тип, который потихоньку берет на стороне и порочит доброе имя всего департамента. Это факт. От него никуда не денешься. Люди есть люди. Я тоже человек. И если я не могу прочистить этот затор одним способом, сделаю это другим. Для того и роман пишу, сам понимаешь.

— Смотри, как бы тебя не засосало в эту трубу, Роб. Ты что, и впрямь думаешь, будто твой роман пристыдит наркобюрократов и заставит их что-нибудь сделать?

— В этом-то вся идея.

— Не боишься, что на тебя подадут в суд?

— Об этом я позаботился. Я подписываю с издателями документ, освобождающий их от всякой ответственности, где говорится, что все персонажи этого романа вымышленные. Таким образом, если я солгал издателям, они за это не отвечают. Если же в суд подадут на меня, то гонорара за роман как раз хватит на защиту. Кроме того, у меня куча вещественных доказательств. И, кстати говоря, это будет отличный роман.

— А если серьезно, Роб. Это правда, что кто-то прислал тебе бритву в коробке?

— Да, и в этом для меня самая большая опасность. Весьма будоражит. В открытую они не посмеют меня убить. Но если я умру по собственной неосторожности и по причине моего врожденного заболевания крови, кто сможет их обвинить? Они не станут перерезать мне глотку. Это было бы слишком очевидно. А вот бритва, или гвоздь, или лезвия перочинных ножей, вделанные в руль моей машины… все это так мелодраматично. А как продвигается твой роман, Джерри?