— Если ты один, тебе нечего бояться. Не беги, тебя все равно догонят.

Забыв про свой мешок, она сделала к нему несколько шагов, протянув вперед раскрытые ладошки, будто уговаривая не делать глупостей, и Тартунг опустил кванге. Девчонка была первой, в кого ему пришлось бы пустить стрелу, вздумай он бежать, но разве можно убить человека, доверчиво идущего навстречу с протянутыми в знак миролюбивых намерений руками? Нет, убивать её он не станет ни за что на свете. Будь что будет, и да поможет ему Наам…

Встревоженные голоса товарок Омиры зазвучали совсем рядом, им вторили мужчины, заметившие незнакомца и призывавшие девчонку не приближаться к нему. Теперь уже о бегстве нечего было и думать. Тартунг спрятал кванге и, сделав шаг навстречу бесстрашной девчонке, спросил:

— Ты из племени Охотников за головами?

— Да, я из вотсилимов! — прощебетала она с таким видом, будто известие это должно было успокоить перепуганного незнакомца…

— Тартунг! Взгляни, что-то там случилось! Зачем они идут к нашему шатру? — Взволнованный окрик Афарги вывел юношу из сонного оцепенения, и он, вскочив на ноги, принялся вглядываться в приближающуюся толпу. Среди незнакомых кочевников он разглядел Зепека и нескольких озерников, в одном из которых признал Мамала, и сердце его сжалось в скверном предчувствии.

— Этим-то что от нас понадобилось? — пробормотал юноша, устремляясь навстречу толпе, и, не доходя до неё двух дюжин шагов, разглядел безвольно обвисшее на сильных руках тело. — Очередного болящего несут, что ли? И как, интересно, они тут без Эвриха обходились?..

Закончить фразу он не успел, ибо в глаза ему бросились мотающаяся из стороны в сторону курчавая золотоволосая голова и край измаранной кровью белой туники, которая могла принадлежать только его господину.

Извилистая дорога, огибая гряду холмов, спускалась в долину и вновь карабкалась на гору, где женщины в цветных платках жали пшеницу. Эврих знал, что с горы ему откроется Фед — чудеснейший из городов, бело-розовые дома которого, крытые красными черепичными кровлями, казались погожим летним днем присыпанными золотой пылью. В этом городе варили самое вкусное пиво, пекли самый душистый хлеб, и умереть он хотел, въезжая в него в конце жаркого дня на исходе лета…

Но, вместо того чтобы умирать, он, сидя в тряской телеге, любовался колышущимися под ветром золотыми пшеничными полями и стоящими вдоль дороги серебристо-зелеными деревьями, на которые взбирались по приставным лестницам легконогие и быстрорукие сборщики олив. У каждого из них к животу была привязана корзина, и действовали юноши и девушки с изяществом и грацией, не залюбоваться которыми было невозможно. Притягивая к себе ветви левой рукой, правой они обирали мелкие черные плоды, причем ловкие пальцы их скользили сверху вниз, как при дойке коров, а рты не закрывались ни на мгновение. Сидя по двое на каждом дереве, они шутили, смеялись, обменивались любезностями, поддразнивали друг друга и казались беззаботными детьми, увлеченными забавной игрой. Золотоволосые аррантки замолкали, завидев телегу, влекомую парой круторогих волов, и, помахав Эвриху рукой, а то и послав воздушный поцелуй, вновь начинали щебетать с парнями, радуясь теплому солнечному дню, обильному урожаю и невесомым облакам, плывущим в прозрачно-голубом небе Верхней Аррантиады — лучшей из всех земель, по которым ступала когда-либо нога человека…

— Тартунг, там опять пожаловали эти… с приношениями. Выйди к ним, иначе они начнут шуметь и непременно разбудят хозяина.

— О, Великий Дракон! Да когда же они все наконец разъедутся? Ходят и ходят, словно тут постоялый двор! Дай ему это питье, когда проснется…

Когда проснется? Но он уже проснулся. Вот только глаза открывать не хочется. Не хочется никого видеть и ничего слышать. И как грустно, что проснулся он в пахнущем дымом шатре, стоящем на берегу Голубого озера, в сердце Мономатаны, а не на телеге, въезжающей в его родной город, в мире, где человека не принято, да и невозможно подкарауливать и избивать до полусмерти. Где людей нельзя продавать и покупать, как бессловесную скотину, где голодный будет накормлен, умирающий от жажды — напоен, а нуждающийся в крове приглашен к очагу.

Он попытался повернуться на бок, и тотчас от нахлынувшей боли перехватило дыхание. Осколки острых камней, которыми, казалось, была набита его грудь, зашевелились, норовя вылезти наружу, пробив влажную, расползающуюся от пота кожу. Эврих стиснул зубы и послал своему измочаленному, изломанному телу приказ уняться и перестать жаловаться. Попробовал вызвать жаркую волну целительной силы, но из этого ничего не вышло. Что же эти гады мне отбили? — спросил он себя, но ни сил, ни желания отвечать на этот вопрос у него не нашлось. Пучина боли затягивала его, как топкое, цепкое болото, и он погружался в него, растворялся в нем, находя странную, противоестественную, горькую радость в страдании. Краешком сознания он понимал, что не должен поддаваться охватившей его слабости, что стоит только захотеть, и боль уйдет. Глупо пестовать в себе детскую обиду на несправедливость, равнодушие и жестокость мира, в котором он оказался по собственной воле и от которого наивно было ожидать чего-то иного. Глупо, недостойно, и все же… Спасительное желание жить не приходило, не возвращалось, а боль, ну что ж, она была не слишком дорогой платой за обретение вечного покоя…

— Господин, выпей этот настой, и тебе станет легче.

Мысль о смерти не страшила Эвриха. Напротив, смерть виделась ему утешительницей, той гаванью, в которую, рано или поздно, приходят все корабли. И если бы не суета Афарги и Тартунга, он, пожалуй, сложил бы стихотворение, прославляющее ту, что, подобно привратнице, стоит на пороге вечности. Но эти неугомонные — не то слуги, в которых он вовсе не нуждался, не то друзья, чья дружба была ему нынче в тягость, — не желали оставлять его в покое. Заботы их были ненужными и смешными, однако объяснять им это было слишком хлопотно. Проще выпить кисловатый настой и, сделав вид, что вновь погружаешься в дремоту, отдаться во власть оглушающей, отупляющей боли, грызущей подобно стае жадных, изголодавшихся крыс.

— Посмотри, что прислал тебе Сейджар перед тем, как откочевать от Голубого озера! — настойчиво потребовала Афарга, и Эврих подумал, что напрасно не проиграл её Гитаго. — Взгляни же, это почетный дар того, кто любит тебя и хочет, чтобы ты поскорее поправился!

Не желая огорчать девчонку, в голосе которой слышались слезы, Эврих приподнял тяжелые, непослушные веки. Ну так и есть, она потревожила его лишь затем, чтобы сунуть под нос сгусток какого-то белого жира…

— Это содержимое верблюжьего горба — величайшая ценность у кочевников! Хочешь, я разотру тебя им? Говорят, жир этот облегчает страдания, заживляет раны и ушибы. Не хочешь? Ну тогда посмотри на эту высушенную голову. Ее принес тебе Лураг в благодарность за исцеление сына. — В голосе Афарги послышалось отчаяние. — Тартунг говорил, что ты мечтал взглянуть на очинаку. Теперь ты не только видишь её, но и владеешь ею. Очинаку нельзя купить ни за какие деньги, её можно только получить в дар. Это голова убитого Лурагом врага, и вместе с ней он отдал тебе его силу, смелость и мужество. Более ценного подарка он не смог бы сделать даже своему сыну…

Волна сокрушительной боли накрыла Эвриха, и он на некоторое время оглох и ослеп. Так больно ему было лишь в Вечной Степи, во дворе Зачахарова дома, да ещё в тот миг, когда люди в масках, сбив его с ног, принялись топтать ногами. Вероятно, сам того не желая, он здорово досадил им, и все же непонятно было, почему ни у одного из них не хватило сострадания перерезать ему горло. В конце концов, уж этой-то милости он мог ожидать от Всеблагого Отца Созидателя, учитывая, сколько раз ему, исцеляя недужных, приходилось захлебываться чужой болью…

Он очнулся от боли и подступавшей тошноты. Привыкнуть или, вернее, приспособиться к боли ему кое-как удалось, но тошнота — это было уже слишком. И виноваты в ней были его сердобольные спутники, решившие допускать к нему всех желавших проститься с чудо-лекарем перед откочевкой. Точнее, виноваты были айоги, полагавшие, что вернуть бодрость духа ему помогут камлания их шамана, а ещё точнее — он сам совершил ошибку, согласившись отхлебнуть из бычьего рога глоток молока, смешанного с кровью и медом.