Глава II. О ДОСТОИНСТВЕ, ПРИДАВАЕМОМ ХАРАКТЕРУ И ПОСТУПКАМ ЧЕЛОВЕКА ИХ ПОЛЕЗНОСТЬЮ; ДО КАКОЙ СТЕПЕНИ ДОСТОИНСТВО ЭТО МОЖЕТ СЧИТАТЬСЯ ОДНОЙ ИЗ ГЛАВНЫХ ПРИЧИН ОДОБРЕНИЯ

Характеры людей, подобно изобретениям и новшествам в институтах гражданского управления, могут или упрочивать или нарушать благоденствие как отдельного человека, так и всего общества. Человек благоразумный, деятельный, справедливый, твердый, трезвый представляется самым счастливым, самым спокойным и более всего способным осчастливить окружающих его людей. Безрассудный, дерзкий, ленивый, изнеженный, распутный человек постоянно причиняет вред самому себе и делает несчастными всех, кто приблизится к нему. Характер первого заключает в себе все достоинства и все совершенства, какие только могут находиться в самой стройной машине, предназначенной для благой цели, между тем как второй отличается всем безобразием, какое только возможно в грубом и неуклюжем изобретении. Какое политическое устройство более способно для упрочения счастья людей, нежели господство мудрости и добродетели? Нет правительства, которое могло бы возместить недостаток нравственности: как бы оно ни было благотворно само по себе, оно может принести всю ожидаемую от него пользу только при содействии добродетелей частных лиц. Напротив, какое правительство может быть до такой же степени вредно и пагубно для людей, что и их собственные пороки? Само правительство может быть дурным и вредным только потому, что оно недостаточно заботится о предупреждении бедствий, порожденных пороками человека.

Это достоинство или это безобразие, обусловливаемые в человеке приносимой ими пользой или вредом, в особенности поражают того, кто смотрит на поступки и поведение людей с отвлеченной философской точки зрения. При исследовании вопроса, почему человеколюбие вызывает одобрение, а жестокость всеобщее порицание, философ не всегда составляет себе ясное и отчетливое понятие о конкретном проявлении человеколюбия или жестокости. Обыкновенно он довольствуется смутными и неопределенными понятиями о доброте или жестокосердии, вызываемыми в его голове общепринятыми названиями этих душевных свойств. Но только при особенных обстоятельствах естественность или противоестественность, достоинство или недостаток поступка бывают заметны и очевидны; только тогда мы ясно отличаем согласие или несогласие наших ощущений с действующим лицом, только тогда, наконец, поступок его вызывает или общественную благодарность или наше негодование. Когда мы рассматриваем порок и добродетель с отвлеченной и общей точки зрения, то свойства, которыми они вызывают в нас различные чувства, отчасти исчезают перед нашими глазами, а сами чувства наши оказываются менее отчетливы и живы. Между тем как в каждом отдельном случае благие действия добродетели или пагубные последствия порока мгновенно поражают нас и как бы выделяются перед нашими глазами из среды прочих качеств.

Проницательный философ55, который впервые заметил, почему нас привлекает полезность, был до такой степени поражен отмеченным обстоятельством, что решился вывести наше уважение к добродетели из сознания того достоинства, которое мы усматриваем в полезности. Он заметил, что каждое душевное свойство кажется нам настолько добродетельным или порочным, насколько оно полезно, приятно, неприятно или вредно как для обладающего им человека, так и для прочих людей. В самом деле, природа, по-видимому, до такой степени удачно воспользовалась чувствами одобрения или неодобрения для личной пользы человека и общества, что после тщательного исследования мы готовы признать, что в суждениях своих мы обыкновенно руководствуемся полезностью. Однако я остаюсь при мнении, что первая и главная причина нашего одобрения или неодобрения не вытекает из сознания того, что может быть нам полезно или вредно. Чувства эти, без сомнения, могут быть развиты и усилены сознанием достоинства или безобразия, находимых нами в том, что показывается для нас полезно или пагубно, но первое не составляет первоначального и главного их источника.

Во-первых, по-видимому, невозможно, чтобы одобрение, выказываемое нами добродетели, было чувством того же рода, что и одобрение удобства, представляемого, например, хорошо спланированным зданием, то есть чтобы мы уважали и человека, и строение из одинаковых побуждений.

Во-вторых, наблюдение показывает, что польза, вытекающая из известного расположения ума, редко бывает первой побудительной причиной нашего одобрения и что к чувству одобрения постоянно примешиваются представления о естественности и законности, не имеющие никакого отношения к представлениям о пользе. Это подтверждается всеми качествами, признаваемыми за добродетели: как теми, которые на основании сказанного уважаются главным образом за доставляемую пользу нам лично, так и теми, которые ценятся за пользу, доставляемую другим людям.

Свойства, более всего полезные для нас лично, суть, во-первых, превосходство ума и мышления, при содействии которых мы можем распознать самые отдаленные последствия наших поступков и предвидеть вытекающие из них выгоды и неудобства. Во-вторых, это самообладание, которое дает нам возможность воздержаться от настоящего удовольствия или перенести настоящие страдания, дабы получить в будущем большее удовольствие или избегнуть больших страданий. В соединении обоих этих свойств состоит благоразумие – добродетель, приносящая человеку наибольшую пользу.

Что касается первого свойства, то мы уже имели случай заметить, что совершенный разум одобряется главным образом за свойственную ему точность и правильность, а не только за его полезность и доставляемые им выгоды. Самым широким и блистательным образом обнаруживаются способности человека в отвлеченных науках, и в особенности в так называемой высшей математике. Однако же полезность этих наук мало кому известна, и для доказательства ее потребовались бы объяснения, которые далеко не всем доступны. Поэтому не польза, доставляемая ими, служит причиной всеобщего уважения к ним: об этой пользе не было даже и речи до тех пор, пока не пришлось отвечать на упреки людей, которые, не чувствуя склонности к этим высоким наукам, старались умалить их значение обвинением в бесполезности.

Таким же образом и самообладание, побуждающее сдерживать наши страсти с целью полнее удовлетворить их при других обстоятельствах, уважается более за его соответствие правилам приличия, чем за приносимую им пользу. Когда мы поступаем подобным образом, то побуждающие нас чувства совпадают с чувствами посторонних людей: они не ощущают, подобно нам, всей силы желания; удовольствие, которое мы испытаем через неделю или через год, может вызвать у них такую же заинтересованность, как и то, которое мы испытывали в настоящую минуту. Когда мы приносим будущее в жертву настоящему, то наше поведение кажется им нелепым и диким и они не могут сочувствовать нашим побуждениям; но когда мы воздерживаемся от настоящего удовольствия, чтобы обеспечить себе большее удовольствие в будущем, когда мы поступаем таким образом, будто отдаленные предметы вызывают у нас те же чувства, что и предметы, непосредственно действующие на наши чувства, то они одобряют нас, ибо разделяют в таком случае наши ощущения, а поскольку им известно по опыту, как трудно достигается подобное самообладание, то наше поведение вызывает у них восхищение и уважение. Этим объясняется чувство особенного уважения, с каким относятся к неизменно бережливым и трудолюбивым людям, хотя эта настойчивость обычно преследует приобретение богатства. Настойчивость человека, поступающего таким образом ради отдаленных целей, лишающего себя удовольствий в настоящем ради достижения более значительных, но и более сомнительных выгод в будущем, и подвергающего себя продолжительным физическим и нравственным нагрузкам, неизбежно вызывает наше одобрение. Те интересы и те желания, которые направляют его поведение, согласны с нашим образом мыслей, когда мы перенесемся в его положение. Между его и нашими чувствами существует полнейшее соответствие, на которое из-за известной нам из опыта слабости человеческой природы мы как будто бы не смели рассчитывать. Мы не довольствуемся одобрением его поведения, мы восхищаемся им и находим его достойным всякой похвалы, и, может быть, только внутреннее желание заслужить это восхищение и эту похвалу может дать силы для такой упрямой настойчивости. Удовольствие, которым мы будем наслаждаться через десять лет, мало интересует нас по сравнению с удовольствием, которое мы можем испытать сегодня; желания, вызываемые первым, столь бледны по сравнению с желаниями, влекущими нас ко второму, что во всяком случае мы не колеблясь отдали бы предпочтение настоящему, если бы нас не поддерживало в таком мужественном выборе чувство уверенности, что этим мы привлечем к себе всеобщее одобрение и уважение и что, поступив иначе, мы, может быть, подвергнемся насмешкам и презрению.