Свой рассказ, в котором самое большое место было отведено отсутствию невесты императора и ее родных, Антигон закончил упоминанием о дерзком свисте эллина.

Это озадачило и префекта, но, прежде чем он вошел в таблиниум, его позвал вольноотпущенник Эпагатос, который показал ему свиток с письмом, незадолго перед тем принесенный для императора. Доставивший его быстро удалился, и его невозможно было догнать.

– Лишь бы только оно не грозило адресату отравой.

– Разве здесь есть что-нибудь невозможное! – отвечал префект. – Наша обязанность охранять безопасность божественного цезаря.

Письмо было то самое, что Мелисса отдала рабу Аргутису для вручения императору, и Макрин с бесцеремонною смелостью открыл его и пробежал глазами вместе с Эпагатосом. Они условились вручить это странное послание императору, когда последний прикажет спросить, собрались ли уже юноши в полном числе в Стадиуме. Им казалось необходимым подготовить цезаря, чтобы оградить его от нового припадка его болезни.

Каракалла стоял теперь у оконного простенка, чтобы наблюдать, сам невидимый. Недавний свист еще раздавался в его ушах. Однако же нечто другое волновало его так сильно, что он еще не думал о том, чтобы теперь же ответить кровавою местью за нанесенное ему оскорбление.

Что задерживает Мелиссу, ее отца и брата?

Живописец должен был отправиться с македонской молодежью в Стадиум, и поэтому Каракалла смотрел, не пришел ли он, настораживаясь, как только появлялась какая-нибудь кудрявая голова, возвышавшаяся над другими.

У него образовался горький вкус во рту, и с каждым новым разочарованием его возмущенное, полное муки сердце начинало биться быстрее. Но он все еще был далек от опасения, что Мелисса могла осмелиться обратиться в бегство.

Верховный жрец Сераписа сообщил ему, что она не появлялась также и у его жены. Теперь он дошел до предположения, что вчера ее промочил дождь, что ее трясет лихорадка и задерживает дома и ее отца; и для него, эгоиста, было в этом столько успокоительного, что он, вздохнув с облегчением, начал смотреть снова вниз.

Как заносчиво, как высоко держат голову эти юноши, с какою упругостью гибкие ноги их едва касаются земли, как они красуются своею силою и ловкостью, которые им были присущи с колыбели! При этом ему пришла мысль, что он, состарившийся преждевременно вследствие безумных излишеств в юные годы, со сломанною, плохо вылеченною ногою и с поредевшими волосами, выделялся бы жалким образом среди этих сверстников и что, может быть, оскорбивший его свист произведен был губами прекраснейшего и сильнейшего из них, который не счел его достойным приветственного клика.

Однако же он не был слабее большинства этих юношей и желал только, если бы мог, раздавить всех их разом, как то насекомое, что вон там прицепилось на подоконнике. Быстрым нажатием среднего пальца он прекратил жизнь прекрасного жучка, и в то же мгновение позади него послышался шум.

Не пришла ли невеста?

Нет, это был только префект.

Он уже давно должен был бы явиться к цезарю, если бы послушался его приказания. Поэтому теперь Макрин подвергался его гневу. Однако какое пошлое лицо имеет этот длинноногий выскочка с маленькими глазами, заостренным носом и морщинистым лбом! Неужели красавец Диадумениан действительно его сын? Все равно! Мальчик, зеница ока своего отца, находится в его власти и служит ручательством верности старика. Макрин, в сущности, все-таки ловкий, полезный сановник, и притом он сговорчивее римлян старинных аристократических фамилий.

Несмотря на эти соображения, Каракалла накинулся на префекта, как на замешкавшегося раба, и последний почтительно выслушал его ругательства. На упрек императора, что его никогда нет, когда он ему нужен, Макрин возразил, что именно потому, что он может доказать цезарю, насколько он ему нужен, он подвергался всякой опасности. Строптивое молодое отродье там, внизу, находится теперь под строгом надзором, и если все ограничилось теперь одним свистом, то этому причиною были принятые им меры.

Впоследствии нужно будет наказать преступников и изменников с неумолимою строгостью.

Император с изумлением смотрел в лицо советчику, который до сих пор постоянно внушал ему быть умеренным и еще вчера умолял, во внимание к характеру александрийцев, не взыскивать здесь за многое, что должно бы подвергнуться строгому наказанию в Риме. Неужели дерзость этих необузданных горожан сделалась теперь невыносимою даже для этого рассудительного и кроткого человека?

Да, должно быть, так, и гнев, который выказывал Макрин против александрийцев, ускорил прощение, которое цезарь безмолвно уже даровал ему.

Кроме того, Каракалла сказал себе самому, что он до сих пор ценил ум префекта ниже, чем он заслуживал, так как в его глазах блестел и пылал сегодня огонь, который заставлял забыть его ничтожество и придавал его некрасивому лицу выразительность, которой Каракалла не замечал до сих пор.

Этот человек – не подсказало ли этого цезарю предчувствие? – в последние часы сделался похожим на него, потому что в его медлительном уме укрепилась решимость не останавливаться ни перед чем, даже перед смертью такого множества людей, какого потребует достижение его высокой цели – трона.

Макрин достаточно знал людей, для того чтобы заметить беспокойство, овладевшее императором по поводу отсутствия его невесты, однако же остерегался заговорить о ней. Но как только Каракалла, не будучи более в состоянии сдерживать в себе терзавшее его опасение, спросил о ней, префект сделал Эпагатосу условленный знак, и вслед за тем тот подал повелителю вновь запечатанное письмо Мелиссы.

– Позволь мне открыть, – просил Макрин. – Еще Гомер называет Египет родиной ядов.

Но император не слушал его.

Никто не сказал ему этого; во всю свою жизнь он не получал ни одного письма, написанного женскою рукою, за исключением писем от матери, однако же он знал, что этот хорошенький свиток прислала ему женщина, Мелисса.

Свиток был обвязан шелковым шнурком и запечатан печатью, которою Эпагатос заменил прежнюю, сломанную. Если бы Каракалла разорвал ее, то папирус и письмо могли бы пострадать. Поэтому цезарь с нетерпением потребовал нож, и в то же мгновение его врач, незадолго перед тем присоединившийся к другим придворным, подал ему свой.

– Ты уже вернулся? – спросил император, между тем как врач вынимал клинок из ножен.

– На заре, на не совсем твердых ногах, – отвечал веселый врач. Каракалла взял у него нож из рук, разрезал шнурок, поспешно сломал печать и начал читать.

До сих пор его рука работала с уверенностью, но теперь стала дрожать, и между тем как он пробегал глазами письмо Мелиссы, заключавшее в себе отказ и состоявшее из немногих строк, ноги его зашатались, и из его груди вырвался тихий хриплый крик, не похожий ни на один из тех звуков, какие могут быть извлечены из груди человека.

Папирус, разорванный пополам, полетел на пол.

Префект поддержал императора, с которым сделалось легкое головокружение и который вытянул руки вперед, как будто ища помощи.

Врач быстро достал лекарство, которое Гален советовал употреблять при наступлении подобных припадков и которое он постоянно носил при себе, и, указывая на письмо, спросил префекта:

– Во имя всех богов, от кого это?

– От прекрасной дочери резчика, – отвечал Макрин, презрительно пожав плечами.

– От нее? – с неудовольствием вскричал врач. – От легкомысленной Фрины, которая в одном из залов больницы внизу нежничала и целовалась с сыном моего богатого амфитриона?

Цезарь, ни на одну минуту не потерявший сознания, вскочил, точно укушенный змеей, схватил врача за горло и, грозя его удушить, закричал:

– Что это значит? Что ты сказал? Гнусный болтун! Правду, несчастный, всю правду, если тебе мила жизнь.

Находясь под страхом тяжкой угрозы, словоохотливый человек не имел никакой причины скрывать от императора то, что он собственными глазами видел в Серапеуме и что потом он слышал также и за столом у Полибия.