При этом он поднялся с места, схватил обе руки удивленной Мелиссы и воскликнул:

– Ты делаешь воздержным ненасытного; даже любовь, которую я предлагаю тебе, похожа на роскошную кисть винограда, и я буду доволен уже тем, если ты возвратишь мне хоть одну ягодку.

Но уже начало этого уверения было заглушено дикими криками, целым потоком звуков, ворвавшихся в комнату.

Каракалла остановился; но, прежде чем он успел подойти к окну, старый Адвент, едва переводя дух, вбежал в комнату, а за ним, изменяя своей манере, полной достоинства, быстрыми шагами и с явными признаками волнения следовал Макрин, префект преторианцев, со своим прекрасным молодым сыном и несколькими друзьями императора.

– Вот каково мое отдохновение! – с горечью воскликнул Каракалла, выпуская руки Мелиссы и затем с вопросительным видом обращаясь ко входящим.

Среди преторианцев и македонского легиона распространилась молва, что император, против своего обычая не показывавшийся в течение двух дней, сильно заболел и находится при смерти. Серьезно беспокоясь о нем, так как он осыпал их золотом и предоставил им вольности, которых не существовало еще ни при одном императоре, они столпились у Серапеума и требовали свидания с цезарем.

Глаза Каракаллы засверкали при этом, и он воскликнул с радостным волнением:

– Вот единственные истинно преданные люди!

Затем он приказал подать себе меч и шлем, а также paludamentum, пурпурный, вышитый золотом плащ главнокомандующего, который носил только тогда, когда находился на поле битвы.

Солдаты должны были увидеть, что он намерен еще продолжать ведение войны.

Во время ожидания этих вещей он вел негромкий разговор с Макрином и другими, но когда драгоценный плащ покрыл его плечи, и любимец Феокрит, умевший лучше всех ухаживать за ним в дни страданий, захотел подать ему руку, он крикнул ему, что не нуждается в поддержке.

– Однако же после такого сильного припадка тебе следовало бы… – осмелился заметить врач.

Но Каракалла иронически прервал его, бросив взгляд на Мелиссу:

– Вот в этих маленьких руках заключается более врачующей силы, чем в твоих и в руках великого Галенуса, вместе взятых.

При этом он кивнул девушке, и, когда она вторично попросила у него позволения удалиться, он с повелительным восклицанием: «Подожди!» – вышел из комнаты.

Ему приходилось идти довольно далеко и также подниматься по лестнице, чтобы взобраться на балкон, окружавший основание купола Пантеона, пристроенного его отцом к Серапеуму, но он охотно подчинился этой необходимости, так как оттуда его лучше всего можно было видеть и слышать.

Еще за несколько часов перед тем ему было бы невозможно сделать это, и Эпагатос распорядился, чтобы внизу лестницы ожидали носилки с дюжими носильщиками, но Каракалла отказался от их услуг, так как чувствовал себя как бы снова ожившим, и крики его воинов опьяняли его, подобно огненному вину.

Мелисса между тем осталась в приемной. Она должна была послушаться приказания цезаря. Он все-таки страшил ее, и притом она была настолько женщиной, чтобы счесть за оскорбление то, что человек, с такою теплотою уверявший ее в своей благодарности и даже заявлявший, что любит ее, так сурово отказался исполнить ее желание, отпустить ее отдохнуть. Теперь она уже с уверенностью предвидела, что, пока продлится его пребывание в Александрии, ей еще чаще придется находиться в его обществе. Это приводило ее в ужас, но если б она вздумала обратиться в бегство, то члены ее семьи наверняка бы погибли. Нет, от подобного шага приходится отказаться! Она должна остаться в городе.

Она в задумчивости опустилась на диван, и когда при этом стала вспоминать о почти невероятном доверии, которого ее счел достойною этот неприступный, гордый повелитель, внутренний голос стал нашептывать ей, что очень приятно принимать участие в сильных волнениях самых высших и всемогущих лиц. И разве мог быть абсолютно дурен тот, который ощущал потребность оправдаться перед простою девушкой, которому казалось невыносимым быть непонятым и осужденным ею? Каракалла сделался для нее не только больным императором, но и человеком, добивающимся ее благосклонности. Ей и в голову не приходило обратить внимание на его ухаживание, но все-таки ей льстило, что самый могущественнейший человек в мире уверял ее в своем сердечном расположении.

И разве следовало ей бояться его? Она для него значила так много и доставляла столько облегчения, что он будет остерегаться оскорбить или огорчить ее. Скромное дитя, еще недавно трепетавшее при капризах родного отца, она теперь, в сознании того, что возбудила симпатию цезаря, чувствовала себя уже настолько сильною, чтобы победить гнев и воспротивиться требованиям самого могущественного и ужасного человека. Однако же сказать ему, что она невеста другого, она не решалась, последствием могло быть то, что он дал бы Диодору почувствовать свое могущество. Мысль, что императору желательно играть в ее глазах роль хорошего человека, в особенности была ей понятна. В неопытной девочке даже зародилась надежда, что ради нее Каракалла постарается быть сдержаннее.

В комнату вошел старый Адвент.

Он спешил: приходилось приготовлять все для приема послов в обеденном зале. Но когда при его появлении Мелисса поднялась с дивана, он добродушно крикнул ей, что она может предаваться бездействию. Ведь еще неизвестно, в каком настроении возвратится Каракалла. Она уже была свидетельницей того, как быстро этот хамелеон меняет цвета. Кто бы мог догадаться, когда он недавно вышел к солдатам, что за несколько часов до этого он с неумолимою жестокостью отказал вдове египетского наместника, явившейся просить о помиловании для своего мужа.

– Так, значит, негодяй Феокрит действительно настоял на свержении честного Тициана? – в ужасе спросила Мелисса.

– Не только на свержении, но даже на обезглавливании, – отвечал царедворец.

При этом старик кивнул ей головой и вышел из комнаты. Мелисса осталась в таком состоянии, как будто перед нею разверзлась земля. Он, которому она только что поверила, когда он утверждал, что только под давлением неотразимой судьбы проливал кровь величайших преступников, был несколько часов назад способен, ради удовольствия гнусного фаворита, обезглавить благороднейшего и вполне невинного человека. Итак, его признания были не что иное, как отвратительное фиглярство. Он старался победить отвращение, которое она чувствовала к нему, чтобы тем с большею уверенностью овладеть ее врачующей рукою в качестве своей игрушки, лекарства, сонного питья.

Она попалась в ловушку, поверила ему и оправдала его страшное, кровавое преступление.

Благородная римская матрона получила бессердечный отказ, когда просила за жизнь мужа, и этот отказ произнесли те же самые уста, из которых затем исходили слова, обманувшие девушку.

Охваченная негодованием до глубины души, она вскочила со своего места.

Разве не было также позором ожидать здесь, точно какой-то узнице, по приказанию зверя?

И она была в состоянии, хотя бы только на одну минуту, сравнить это чудовище с Диодором, самым красивым, лучшим, достойным любви юношей!

Ей самой это казалось немыслимым. Если б только в его руках не находилась та власть, в силу которой все существа, дорогие ее сердцу, могли подвергнуться гибели, каким блаженством было бы иметь возможность крикнуть ему в лицо: «Я презираю тебя, убийцу; я невеста другого, который настолько благороден и хорош, насколько в тебе все гнусно и отвратительно!»

Затем в ее душе возник вопрос, действительно ли только одни ее руки заставляют тирана приближать ее к себе и делать ей такие признания, как будто она ровня ему?

Кровь прилила ей к лицу при этом вопросе, и с горящим лбом она подошла к открытому окну.

Целый ряд предчувствий осаждал ее невинное, до тех пор доверчивое сердце, и все они были так страшны, что она почувствовала некоторого рода облегчение, когда воздух был внезапно потрясен радостным криком из железной груди многих тысяч вооруженных людей. К этому могучему взрыву всеобщей радости такой громадной массы присоединился веселый звук труб и кимвалов всех собранных здесь легионов. Какой шум, одуряющий чувства!