— Старик, живший в мансарде, ваш родственник?
— Не думаю. Я не знаю. Все это случилось так давно, тогда я была совсем маленькой девочкой…
— Что вы имеете в виду?
— Налет на Дуэ во время эвакуации. Поезда и опять поезда, откуда выходили люди, чтобы спрятаться за насыпью. Женщины несли окровавленных детей. Мужчины с повязками на руках бегали вдоль поездов. Наконец этот взрыв, похожий на конец света.
— Сколько вам было лет?
— Года четыре.
— Откуда взялась эта фамилия, Клаас?
— Я думаю, это фамилия моей семьи. Вероятно, я ее и произнесла.
— А имя?
— Мина.
— Вы говорили по-французски?
— Нет. Только по-фламандски.
— Вы помните название вашей деревни?
— Нет. Но почему вы не говорите мне о муже?
— Скажу в свое время. Где вы встретили старика?
— Точно не помню. То, что произошло перед самым взрывом и сразу после него, осталось смутным в моей памяти. Мне кажется, я шла с кем-то и кто-то держал меня за руку.
Мегрэ снял телефонную трубку и попросил мэрию Дуэ. Его соединили тут же.
— Господина мэра сейчас нет, — ответил секретарь.
Он очень удивился, когда Мегрэ спросил его:
— Сколько вам лет?
— Тридцать два года.
— А мэру?
— Тридцать три.
— Кто был мэром в сороковом году, когда в город вошли немцы?
— Доктор Нобель. Он оставался мэром еще десять лет после войны.
— Он умер?
— Нет. Несмотря на свой возраст, он еще принимает больных в своем старом доме на Гран-Плас.
Три минуты спустя Мегрэ уже говорил с доктором Нобелем по телефону.
— Извините меня, доктор. Говорит комиссар Мегрэ из уголовной полиции. Речь идет не об одном из ваших пациентов, а о старинной истории, которая могла бы пролить свет на недавнюю драму. Ведь это вокзал в Дуэ бомбардировали в сороковом году средь бела дня, когда там стояло несколько поездов с беженцами, а сотни других беженцев ожидали на площади?
Доктор Нобель не забыл это ужасное событие.
— Я был там, господин комиссар. Это самое страшное воспоминание, которое может сохранить человек.
Все было спокойно. Приемная служба занималась тем, что кормила французских и бельгийских беженцев, которых поезда должны были везти на юг. Женщин с грудными детьми собрали в зале ожидания первого класса.
Там им раздавали рожки с молоком и чистые пеленки.
В принципе, никто не имел права выходить из поезда, но соблазн выпить что-нибудь был слишком велик. Короче говоря, повсюду было много народу. И вдруг, в тот момент, когда завыли сирены, вокзал задрожал, стекла стали лопаться, люди кричали, и невозможно было отдать себе отчет в том, что происходит. Это был налет вражеской авиации. Зрелище было кошмарное, всюду растерзанные тела, оторванные руки, ноги, те, кто ранен не смертельно, бегут, держась за грудь, за живот, с обезумевшими глазами. Мне повезло, меня не ранило, и я попытался превратить залы ожидания в приемные «Скорой помощи». Не хватало санитарных машин, кроватей в больницах. Срочные операции я производил на месте, в более чем неподходящих условиях.
— Не помните ли вы, случайно, высокого, худого человека, фламандца с израненным лицом, который от этого кошмара остался глухонемым?
— Почему вы о нем спрашиваете?
— Потому что именно он меня интересует.
— Представьте, я хорошо его помню. Я был в одном лице и мэром, и председателем местного Красного Креста, и ответственным за прием беженцев, и, наконец, врачом. В качестве мэра я пытался собрать воедино семьи, установить личность наиболее тяжело раненных и убитых, что не всегда было легко. Многих мы похоронили неопознанными, в частности, с полдюжины стариков, кажется, живших в доме для престарелых. Потом мы тщетно пытались узнать, откуда они родом. Среди всех этих ужасов в памяти у меня осталась одна семья — человек средних лет, две женщины, дети, трое или четверо, — всех их бомбой разорвало буквально на куски.
Именно возле этой семьи я увидел человека, голова которого представляла кровавую массу, и я велел перенести его на операционный стол, удивленный, что он не ослеп и что жизненные центры у него не повреждены.
Уж и не помню, сколько пришлось наложить швов, чтобы как-то поправить его лицо. В нескольких шагах от меня стояла маленькая девочка и спокойно следила за моими движениями. Я спросил, не отец ли он ей, но ответа не понял — она говорила по-фламандски. Спустя полчаса, когда я оперировал раненую, я увидел, как этот человек в сопровождении маленькой девочки выходил из вокзала. Это было довольно поразительное зрелище в царящем вокруг хаосе. Я наложил на голову раненого огромную повязку, с которой он ходил среди толпы. Человек не отдавал себе отчета и, казалось, совсем не занимался девчонкой, которая семенила за ним по пятам. Я попросил одну из помощниц вернуть человека, ведь он был не в состоянии никуда идти, прежде чем ему не сделают еще одну перевязку. Вот приблизительно все, что я могу сказать, господин комиссар. Потом я напрасно наводил о нем справки. Видели, как он блуждал среди развалин, возле санитарных машин. Один из моих помощников, кажется, видел высокого человека средних лет, немного сутулого, когда он взбирался на военный грузовик, солдаты помогли влезть в кузов и девочке. Так вы думаете, что нашли этого человека?
— Я в этом уверен.
— Ну и что с ним сталось?
— Его только что обнаружили повешенным, и в данный момент я сижу напротив бывшей маленькой девочки.
— Вы будете держать меня в курсе дела?
— Как только сам разберусь. Спасибо, доктор.
Мегрэ вытер пот со лба, выколотил трубку, набил табаком другую и тихонько сказал своей собеседнице:
— А теперь расскажите мне вашу историю.
Мадам Барийар смотрела на него большими тревожными глазами и грызла ногти, забившись в кресло, как маленькая девочка. Вместо того чтобы ответить, она обиженно спросила:
— Почему вы обращаетесь с Фернаном как с преступником, почему надели на него наручники?
— Мы поговорим об этом позже. А сейчас, если вы ответите искренне, у вас будет больше шансов помочь вашему мужу.
Молодой женщине не терпелось задать ему один вопрос, вопрос, который беспокоил ее уже очень давно, может быть, всю жизнь.
— Скажите, Жеф был сумасшедший? Жеф Клаас?
— А разве он вел себя как сумасшедший?
— Не знаю. Я не могу сравнить свое детство ни с каким другим, а его ни с каким другим человеком.
— Начинайте с Дуэ.
— Грузовики, лагеря беженцев, поезда, жандармы, допрашивавшие старика, — мне он тогда казался стариком. От него они ничего не добивались и начинали допрашивать меня. Кто мы такие? Из какой деревни?
Я не знала. Мы шли все дальше и дальше, и мне кажется, что однажды я увидела Средиземное море. Я вспомнила об этом позже и подумала, что мы добрались до Перпиньяна.
— Клаас пытался попасть в Испанию? Чтобы оттуда уехать в Соединенные Штаты?
— Откуда мне это знать? Он ничего не слышал, не говорил. Чтобы понять меня, он внимательно смотрел на мои губы, и я должна была повторять много раз один и тот же вопрос.
— Почему он тащил вас за собой?
— Я сама не отходила от него. Вероятно потому, что, потеряв всех родных, прицепилась к ближайшему человеку, который, быть может, походил на моего дедушку.
— Как это вышло, что он взял вашу фамилию? Ведь ваша фамилия действительно Клаас.
— Я узнала это впоследствии. Он всегда держал в кармане какие-то бумаги и иногда записывал на них что-то по-фламандски, так как еще не знал французского. В конце концов, после многих месяцев скитаний мы очутились в Париже.
Он не был беден. Когда ему нужны были деньги, он вытаскивал из-под рубашки одну или две золотые монеты, зашитые в широкий полотняный пояс. Это были его сбережения. Мы долго бродили по улицам, чтобы выбрать ювелирный магазин или лавку перекупщика, и он украдкой входил в нее, боясь, как бы его не схватили. Позже я узнала почему: евреям вменили в обязанность носить желтую звезду, пришитую к одежде. Он написал мне свою фамилию на куске бумаги, которую потом сжег: Виктор Крулак. Он был евреем из Латвии, родился в Антверпене, где, как его отец и дед, работал шлифовальщиком драгоценных камней.