— Это из тщеславия вы ждали до двадцати одного года?

— Вероятно.

— Ну так вот, а я по этим же соображениям начала с пятнадцати лет!

Забавно говорить об этом с тетей. Никогда не думала, что такое возможно.

Вчера вечером, когда мы шли до конца улицы, я кое-что поняла. Я чуть было не бросилась вам в объятия сразу же, как мы вернулись, но мне показалось, что вам этого не хотелось.

— Ты не ошиблась.

— Почему?

— Да потому, что ты была вся на нервах и тебе требовалось успокоиться. И сейчас, впрочем, будет разумнее, если ты спустишься в столовую что-нибудь съесть, а затем вернешься сюда. Ты ведь еще не пила кофе, верно?

— Я не хочу.

— Ты сразу поднимешься снова.

— Это будет уже совсем не то.

— В таком случае пойди в конец коридора и крикни Дезире, чтобы она принесла мне чашку молока и какую-нибудь тартинку. Или ты предпочитаешь рогалики? Они тоже есть.

— Вы думаете, я могу так сделать?

— Да.

— Я скажу, что это для вас?

— Да.

— Но я не могу кричать ей через весь дом.

— Ничего, раз это для меня, она не обидится. Она знает, что я больна.

Они почти не разговаривали, ожидая Дезире, и в их молчании ощущалось некое сообщничество — почти забавное.

— Полагаю, что теперь можно поднять шторы.

У вас, должно быть, глаза уже не болят? Я не ошибаюсь?

— Нет.

— Вы думаете, Дезире знает обо мне?

— У меня есть основания считать, что не знает.

— Впрочем, мне все равно. Тех, кто знает, предостаточно. Иногда я почти хвасталась этим, нарочно выставляла себя напоказ.

Они замолчали, потому что пришла Дезире с подносом и удивленно поставила его на постель.

— Ты проголодалась? — спросила она, бросив на девушку подозрительный взгляд.

— Что там, внизу?

— Ничего. Малыш спит. Анри все еще в конторе. Мадам, — она произнесла «мадам» из-за девушки, — сидит с нотариусом.

— Ты ему звонила?

— Нет. Он только что пришел. Он не изъявил никакого желания с тобой поговорить, даже не намекал на тебя. Он просил доложить о себе мадам Мартино.

— Спасибо тебе.

— А овощи ты будешь есть в полдень? Уже больше одиннадцати.

— Не имеет значения.

— Ты приняла лекарство?

Она наконец ушла, и теперь Мад ждала лишь знака тетки, чтобы устремиться к подносу.

— Признайся, ты ведь очень проголодалась?

— Признаюсь.

— Ты не спустилась вниз из-за матери?

— Отчасти. Вы должны сказать, что мне делать. Может, лучше попросить у нее прощения?

— По-моему, лучше ничего не говорить, держаться так, словно ничего не случилось.

— Вы сердитесь на меня? Это выглядело отвратительно?

— Ты сама прекрасно знаешь, Мад, и этого достаточно.

— Есть столько разных вещей, в которых я не могу разобраться. Вот так! Даже о том, что я наговорила вам сегодня утром, я думаю: а было ли это искренне, не ломала ли я комедию? Может быть, когда-нибудь я покажу вам свой дневник.

— Ты ведешь дневник?

— Уже давно я ничего в него не записывала. Я вела его главным образом до того. Но в некоторые дни, когда бывало особенно противно, мне случалось к нему возвращаться и записывать все, что я думала о себе. И знаете, это не было так уж прекрасно. Я вам сказала…

Я, собственно, даже не знаю, что я вам говорила. Я знала, что вы меня слушаете, что вы мне верите; знала, что вы проявляете интерес ко мне. Я почувствовала это с первого вашего взгляда. Прежде всего мне захотелось возбудить в вас любопытство. Может быть, в конце концов, все это было для того, чтобы говорить с вами так, как я только что говорила? Я хотела вам доказать, что я стою того, чтобы мною занялись, я изо всех сил старалась не разочаровать вас. Вот теперь я говорю правду, тетя.

Я грязная, я порочная. Когда вы мне рассказывали о своем отце и служанке в погребе, мне пришлось опустить голову, чтобы вы не увидели, как я краснею, потому что я-то делала все как раз наоборот. Я, бывало, вечерами вылезала из постели и шла подглядывать в замочную скважину.

— И ты видела?..

— Нет. Они гасили свет. Но я прислушивалась и фантазировала. А потом, уже в своей постели, я с тринадцати лет ложилась по-особому, на живот.

— Я знаю.

— Вы тоже?

Жанна только повела подбородком.

— А девочки в вашей школе тогда тоже рассказывали всякие непристойности, как рассказывают сейчас?

— Некоторые — да…

— И делали кое-какие рисунки?

— Вероятно.

— В четырнадцать лет я знала все слова, которые нельзя произносить, знала, что они означают, хотя дома меня считали совсем невинной. Меня бесило, когда я видела, как мои братья шушукаются по углам между собой, хохочут, а мне объяснить свой смех не хотят. Жюльен довольно скоро уехал в университет Пуатье. Я нечасто его видела, а он меня считал девчонкой.

Он и не замечал, что я взрослела. Но Анри не намного — ровно на два года — старше меня, и я сумела заставить его рассказать.

— И заставить брать с собой.

— Да. Именно так это и началось. Но я уверена, что и без Анри произошло бы то же самое, только немного позже.

Глядя на тетку, она серьезно добавила:

— Думаю, что я порочна. И ничего тут не поделаешь.

Потом возбужденно произнесла:

— Но эта порочность существует не сама по себе — вы понимаете, что я хочу сказать. Как правило, это мне не доставляет удовольствия. Еще перед тем как начать, я знаю, что потом мне будет противно.

— И все-таки начинаешь?

— Да. Именно поэтому я и говорю, что я порочна. Я делаю это, чтобы не оставаться дома, чтобы уехать на машине; я делаю это только для того, чтобы не уронить себя перед моими подругами, показаться на главной улице с мужчинами, особенно в открытой машине. Забавно, не правда ли? И еще для того, чтобы усесться на террасе кафе, как та женщина, которую вы вчера видели. Я-то ведь занимаюсь тем же, вот почему мне стало так стыдно, когда мы проходили мимо. Когда этим занимаются другие, все выглядит омерзительно, по-скотски!

Главным образом по-скотски! Начиная с того, как мужчины интересуются вами, возбуждаются, ведут вас на пляж, в казино, в дансинг, заставляют пить коктейль, целуют пахнущим алкоголем ртом, их дыхание становится все прерывистой, и в конце концов вас валят на мерзкую кровать в отеле, если это не происходит где-нибудь на краю дороги или прямо в автомобиле.

Зачем же я на это соглашаюсь, тетя?

Она наверняка предпочла бы, чтобы шторы были снова опущены, чтобы не видеть больше панорамы освещенного солнцем города, главной улицы с ее магазинами, «Золотого кольца», на террасе которого уже сидели в тени туристы и пили аперитив.

— Бывало, я возвращалась домой и не решалась ни до чего дотронуться, пока не ототру руки пемзой, а ночью продолжала ощущать во рту вкус чужой слюны. Я раньше всегда ходила на исповедь, иногда сразу после… Однажды священник спросил меня, уж не получаю ли я чувственного удовольствия, столь подробно рассказывая ему о своих грехах, и я поняла, что он прав.

Не думаю, впрочем, что дело здесь в чувственности, это было скорее чем-то вроде желания понравиться, и, случалось, я пыталась увидеть через решетку, не смутился ли он.

И вы не считаете, что я порочна?

Всю неделю я сижу дома, пытаюсь заняться чем-нибудь… Может быть, если бы я была пригодна хоть к чему-нибудь толковому, например была бы талантливым музыкантом или художником — да неважно кем — со мной ничего подобного не произошло бы.

Но я посредственна во всем, даже в теннисе, даже в плавании. Так вот, по пятницам я звоню по телефону. Есть один тип, с которым я случайно встретилась в Руайане, и мне достаточно позвонить ему, чтобы он тотчас примчался из Парижа, где живет с женой и тремя детьми. Это с ним я провела воскресенье. Вы что-то сказали?

— Я ничего не говорила.

Может быть, ее губы шевельнулись? Может быть, она пробормотала сама себе: «Бедняжка! «

— Признайтесь, что вы шокированы, ведь все это еще ужаснее, чем вы ожидали. А теперь держитесь! Я скажу абсолютно все. Я поклялась никогда никому не говорить об этом, даже священнику, потому что мне слишком стыдно, и даже мысль об этом причиняет мне физическую боль. Мне доводилось… совершенно невозможно сказать!.. Не смотрите на меня… Мне доводилось нарочно подстраивать так, чтобы какой-нибудь другой мужчина подглядывал за нами… Вы понимаете, что я хочу сказать?.. Он смотрит на то, чем мы занимаемся, и нервничает… А мне хотелось, чтобы он восхищался мною, чтобы он с ума сходил от зависти и думал, что только я одна во всем мире способна…