Вы можете считать меня скрягой пли даже сумасшедшим, но орех мне очень дорог. Даже сейчас, когда облетела листва и он стоит совсем голый, он все равно живой, одухотворенный – только поглядите, как он распростер и тянет кверху ветви, словно держа в объятиях весь небосвод… Отдать вам орех? Нет уж, дудки!

Затем, в силу каких-то нелогичных ассоциаций, я переношусь мысленно к пожилой, усталой, совершенно чужой мне женщине – моей матушке. Как она постарела после развода! Потеряв друга жизни, она потеряла смысл жизни вообще. А смысл был – ежедневно стряпать еду (ту самую, которую одинаково трудно и готовить, и поглощать). К тому же и я все реже навещаю старуху, предпочитая раз в месяц подсовывать конверт ей под дверь, хотя и понимаю, что меня ждут упреки: «Почему же ты не зашел, я бы накормила тебя обедом». Ей и в голову не приходит, что именно ее обеды отпугивают меня… И вот, забыв о своем единственном призвании, сидит она, одинокая, всеми забытая, в неуютной, почерневшей от копоти квартире, в своем привычном углу – на кушетке у окна, словно старая кошка, грузная, пришибленная. Это ее давнишнее занятие – сидеть, пригорюнившись, у окна: тут и на свет божий можно поглядеть, и подремать. Мне начинает казаться, что она все меньше глядит на белый свет и все больше пребывает в дремоте. В дремоте, усталости и апатии, за которыми неминуемо последует вечное забытье.

А двумя этажами выше, вероятно, так же сидит и дремлет моя тетушка. Сейчас, после хлопот с приготовлением баницы и новогоднего вечера, жизнь кажется ей лишенной всякого смысла, и ностальгическая мысль уносит ее в прошлое, когда она вклинилась в семейную жизнь своей сестры, чтобы и самой вкусить этой семейной жизни, которой, по воле жестокой судьбы, была лишена, и чтобы распоряжаться мною как собственным сыном, а по праздникам демонстрировать Рашко свое кулинарное искусство и, пользуясь языком зеленого салата, баклажанов и свёклы – как влюбленные пользуются языком цветов, – убеждать того самого Рашко, что, делая выбор между сестрами, он совершил роковую ошибку.

Моя тетушка. Все же иногда она решала за меня задачи и не только щипала, но и ласкала своей тощей, пропахшей валерьянкой рукой. И оба эти действия – и ласка, и щипки – были проявлением одного чувства – любви, признаться, слегка деформированной, но что только не деформирует эта жизнь, когда швыряет тебя в одиночество, а потом в истерию…

Моя тетушка. Она по-своему любила меня и, вероятно, сама таскалась по зимним улицам, чтобы купить мне традиционную пару новогодних носков. Она выбирала их со стыдливо скрываемой любовью, тогда как я в поисках традиционной шали для нее испытывал только досаду. Говорят, даже растение чахнет, если не окружить его вниманием и заботой, а этой женщине за всю жизнь никто не выказал пи капли любви. Даже я.

Да, лес моих сновидений еще не окутал меня своим мраком, я все еще бреду по опушке – безрадостной, неприютной, пронизанной отсветами и отзвуками дня. II мысль моя произвольно обходит стороной близких и далеких людей, но меня грызет это странное чувство жалости, это идиотское чувство жалости – я нарочно подтруниваю над ним, пытаюсь заглушить в себе голос сострадания, однако заглушить не удается, и, не знаю почему, мне больно за них: за моего отца, которого уже нет, и за его жену, о которой ни слуху ни духу, и даже за Бистру – какое падение! – даже за Бистру.

И, может быть, только теперь, устыдившись собственного падения, я наконец засыпаю.