– Помогают инстанции, не я.

– Да, но без вас не обходится.

– Как без вас – за прилавком.

– Так много, значит, места?

– Вы меня спрашиваете или ставите вопрос вообще?

– Вас спрашиваю.

– Абсолютно ничего не значит. Но должно пройти немало времени, пока вы это поймете. Если вообще поймете. Лично для меня было бы достаточное какого-нибудь барака среди заросшего бурьяном пустыря.

– Как это вы сказали? Ми-зе-ра-би-лизм, – произносит по слогам Лиза.

– Совершенно верно. Важно как-то скоротать время.

– Все равно как?

– Абсолютно все равно.

– Тогда зачем жить?

– Уместный вопрос, – киваю я. – Но слишком запоздалый. Многие самоубийцы уже дали на него ответ.

– Вы тоже способны на это?

– Нет. Не думаю. Самоубийцы – люди действия. Принял решение – и выполнил его. Я же и решение принимаю с большим трудом, а выполняю его еще трудней. Начинаю спрашивать себя, какой смысл. А когда начнешь задавать себе подобные вопросы, то получается ерунда, потому что смысла-то нет.

Молчание. Ей оно необходимо, чтобы преподнести мне свое «Смысл надо искать в другом!», подкрепленное двумя-тремя затасканными аргументами. Так как я знаю, насколько она умна, мне ничего не стоит заранее отгадать, что она будет городить. И все же я выжидаю, смутно надеясь встретить возражение, какого я не сумел предвидеть.

Вместо этого я слышу:

– Вы больны.

– Вот как?

Комната уже тонет во мраке. Лишь два окна с белыми гардинами все еще светятся, как две высокие строгие двери в пустынную белизну небытия. Два окна и лицо Лизы, невозмутимое, словно лицо античной богини-селяночки.

– Я говорю вполне серьезно, – произносит богиня. – И это ясно как божий день: вы больны. Наша болезнь сказывается в том, как вы воспринимаете жизнь. Вам кажется, будто вы делаете открытие, а на самом деле у вас подскочила температура.

«Вы больны» – очевидно, Илиев уже успел вбить ей в голову какой-то вздор. Просто диву даешься, до чего наша публика стала ученой. Любой и каждый ставит тебе диагноз, в том числе и эта гусыня. И ничего удивительного, если человек норовит удрать от этого, чтоб затеряться где-нибудь в Альпах.

А в остальном и без диагностики все ясно: инженер втюрился по уши. Во время скромных вечерних бдений он все более явно заигрывает, и это вынуждает ее держаться подальше от него, то есть отсиживаться у меня – мол, всему свое время. Владо, конечно, изрядный жмот, но тем не менее каждый субботний вечер ведет Лизу в кино, а по воскресеньям – в кафе.

Однако никаких существенных перемен в их отношениях пока не наблюдается, моя квартирантка в свободное от домашних забот время стучит на старенькой машинке, принесенной невесть откуда, и я напрасно жду, когда прозвучит заветная фраза: «Тони, я выполняю данное вам обещание – освобождаю ваш чулан». Впрочем, когда-нибудь я ее все-таки услышу.

«Однажды в ноябрьский воскресный день, ближе к вечеру…» Только до вечера еще далеко. Сейчас раннее утро, кого-то уже принесло ко мне – в дверь звонят. Оказывается, воспитательница опять привела детей. От холодного ветра носишки у обоих красные.

– Нам не хочется злоупотреблять… но они, бедняжки, просят, – оправдывается женщина. – Я знаю, что эти малыши для вас чужие и вы не обязаны ими заниматься, но они…

– Как это чужие? – прерываю я ее. – Я же их дядя. Скажи, Гошко, я дядя тебе, верно?

– Дядя, дядя! – подтверждает малыш звонким своим голоском.

– Дядя… – тихо произносит и Румяна, касаясь ручонкой моего рукава, как бы желая убедиться, что я есть, что я рядом.

– А вот и наши детки! – подает голос Лиза, подоспев из кухни. – Я знала, что вы сегодня придете. Я покупаю две булочки на завтрак, а сегодня купила четыре.

Весьма сомнительно, потому что они с Илиевым договорились идти в кино. Но одна маленькая деталь приводит меня в растерянность: Лиза отказывается от кино, чтобы мы могли погулять с детьми. Бедный инженер. Теперь он должен торчать на холоде, продавать билеты. Да и мне не позавидуешь. Похоже, я еще не скоро услышу долгожданную заветную фразу о моем чулане…

В общем, воскресный день проходит довольно-таки патриархально, и вечер тоже. Даже старики почти не цапаются у телевизора, если не считать отдельных колкостей, прозвучавших как ленивый звон шпаг. Зато вечер понедельника проходит куда более драматично. Когда мы, придя в гостиную, рассаживаемся по своим местам, то переглядываемся с недоумением и беспокойством. Инженеру не терпится первому взять слово, но ему неловко. Так что слово – по праву отца – берет Димов.

– Что-то Елизавета не идет? Да и машинка вроде не стучала сегодня…

– Елизаветы нет дома, – отвечаю я.

– Как нет дома? – восклицает инженер.

– Что, уехала? – рычит Несси,

– В чем же дело? – подозрительно смотрит на меня Рыцарь.

Они все смотрят на меня подозрительно, словно спрашивая: «Что ты темнишь?»

– Не знаю, в чем дело, но она ушла утром и пока не возвращалась.

Мое коммюнике встречается с явной враждебностью, выразителем которой, по-прежнему пользуясь правом отца, выступает Димов:

– Вы там случайно не поссорились?

– С какой стати мы будем ссориться? – небрежно бросаю я.

– Надо сообщить в милицию! – вдруг предлагает Несси.

– Только не это, – сухо возражает Димов. – Если понадобится, мы сами ее разыщем.

В эту минуту раздается голос разума. Конечно же, исходящий от инженера:

– Я полагаю, нам не следует торопиться. Может, у нее какие дела… В любой момент она может вернуться а мы – розыски!

– Вернется она, как же. После дождичка в четверг, – роняю я с присущим мне скептицизмом.

– Вы поссорились? – вспыхивает Димов.

– Что за вздор! Какие у нее могут быть дела в городе? Никаких других дел, кроме пишущей машинки, у нее нет. А раз ее до сих пор нет дома, значит, она не вернется.

– Надо сообщить в милицию, – снова рычит Несси, но теперь уже стоя, дергая кверху ремень, словно готовясь к дальней дороге.

– Никакой милиции! – Димов вскакивает. – Если понадобится, я сам пойду ее искать. В конце концов она моя дочь, а не ваша.

– Спохватились… – презрительно бормочет Несси.