Алисия наблюдала, как ленивый свет, падающий из окна, пестрыми бликами играет на волосах подруги.

— Ты опять покрасилась.

— Ага. — Мамен тряхнула волосами, да так резко, что звякнули браслеты на запястьях. — На сей раз хной, потому что химия, как ты понимаешь, кошмарно портит волосы. Правда, приходится четыре часа ходить с замотанной головой.

В разговоре они никогда сразу не брали быка за фрога, беседа неспешно текла своим чередом — туда, куда вели ее случайные слова и фразы. Мамен с Алисией болтали о всякой ерунде, скажем, о вчерашнем фильме, осторожно скользя и стараясь не оступиться, пока наконец не упирались в то, что, вопреки их воле, существовало, от чего нельзя было отвернуться, — пока не подступали к мертвой Росите и мертвому Пабло, к Росите, лежащей в белом гробу, и к Алисии, склоненной над гробом и уже выплакавшей все слезы.

— Как ты?

— Я-то? — Голос Алисии прозвучал тускло. — Все не могу в это поверить, Мамен.

— Прошло слишком мало времени, — В тоне Мамен звучала музыкальная нежность. — Что с тобой происходит?

— Не знаю. Днем, когда я чем-то постоянно занята — работа, Эстебан, соседи, — я почти не вспоминаю об этом. И плачу теперь меньше… Правда, Мамен. А вот по ночам — совсем плохо.

— Кошмары?

— Да. — По спине Алисии пробежали булавки озноба. — Все те же сны. Два гроба, и в гробах — они. И тление. Тление…

— Хватит, довольно. — Мамен словно хотела побыстрее отогнать от нее эти картины. — То есть ты не заметила никаких улучшений?

— После гипноза, ты хочешь сказать? — Рука Алисии вспорхнула вверх, будто отгоняя дурной запах. — Нет, все как прежде. Я ведь тебе говорила, что не слишком верю в гипноз.

— То, что говорила ты, меня мало заботит. Врач здесь все-таки я, а не ты… И я готова признать, что гипноз не панацея, но он вполне мог оказать положительное воздействие и хоть в какой-то мере освободить тебя от наваждений.

— Как видишь, не освободил. Пять интенсивных сеансов — и ничего.

— Надеюсь, транквилизаторы ты принимаешь регулярно?

— Да.

— Ну и?..

— Да так… — Алисия состроила гримасу. — Я и в них перестала верить. Сплю чуть больше, вот и все.

Мамен записывала ответы Алисии в тетрадку.

— Я увеличу тебе дозу, — сказала она. — Добавь еще половинку таблетки. Знаю, что это звучит глупо, но ты должна постепенно привыкать к мысли, что впереди у тебя целая жизнь.

— Перестань…

— Вообрази, будто ты только что переехала в новый город и никого там не знаешь. Тебе надо завести друзей. Главное, отнесись к этому как к чему-то вполне естественному. Ну, а Эстебан?

— Эстебан в порядке. — Алисия криво улыбнулась.

Трудность заключалась не в том, чтобы поверить в их смерть, — немыслимо было осознать, будто они прошли канонический и необратимый путь исчезновения. Хотя достаточно было побродить по опустевшей квартире, заглянуть в шкафы, увидеть разложенные на письменном столе ровные стопки бумаги… Пытка — и самое невыносимое — заключалась в том, что, умерев, они оставались у нее внутри, ждали чего-то, гневались, сводили с ума, словно хотели наказать. За что, Пабло, за что, Росита, за что? Хватит с нее и того, что надо по-прежнему дышать, брать ложку и нести ко рту… За что, Росита? За что эта кошмарная застывшая маска, и куда подевались косички, когда-то торчавшие из-под вязаной шапки, и где новые поцелуи-пчелки, где слабый запах лаванды?

Руки напоминали высушенных зверьков. Эстебан смотрел, как руки взяли часы и нежно погладили циферблат, как большой палец скользнул по потускневшему от времени корпусу.

— Эти часы у меня уже побывали, — заметил мужчина.

— Да, — ответил Эстебан. — Их приносил мой брат.

— Как его имя?

Человек встал из-за прилавка, и Эстебан отметил про себя, что в тесной мастерской этот тощий, смутлолиций мужчина кажется прямо-таки гигантом. Сама мастерская напоминала узкую пещеру, вырытую на площади Пан, позади церкви Спасителя, и к стойке приходилось пробираться, лавируя между какими-то диванами и сваленными в кучу старыми зонтами. За спиной сеньора Берруэля, который рылся в картотеке заказов, располагалась пыльная витрина: там рядами выстроились часы и старые игрушки, а в углу валялись крошечные инструменты — многократно уменьшенные копии привычных щипцов, отверток и тому подобного. Пабло слепо верил этому мастеру — видно, после того как тот вернул к жизни «Ролекс» с инкрустациями, свадебный подарок. От тех часов дружно отказались во всех прочих мастерских Севильи, отпуская при этом шуточки по поводу точности механизма и роли потусторонних сил в его работе.

— Ага, вот, — сказал гигант, вытаскивая карточку. — Пабло Лабастида, правильно?

— Да, Пабло Лабастида.

В этом можно было увидеть своего рода мрачный ритуал: очередной наследник, получив часы, нес их в починку; словно только пройдя через эту церемонию Эстебан вступал в права наследования; от отца часы перешли к Пабло, от Пабло — к нему, Эстебану. Выходило, что вся жизненная сила семейства Лабастида таилась в этой круглой штуковине, которая когда-то принадлежала одному из их далеких прадедов. Эстебан никогда не желал смерти Пабло, хотя и был влюблен в Алисию, хотя и отчаянно мечтал когда-нибудь оказаться с ней в одной постели, заснуть, прижавшись к ее голой спине. Да, разумеется, иногда у него мелькала смутная мысль: а что, если Пабло вдруг исчезнет — раз и навсегда? Пабло посылают работать в Канаду… Пабло читает Джозефа Конрада, и на него находит блажь: он решает повторить путешествие Ностромо… Но никогда, никогда Эстебан не желал жертвы, крови, никогда не хотел видеть, как Алисия плутает в сновидениях, живет от одной дозы трансилиума до другой. Нет, он не хотел получить отцовские часы такой ценой.

— Это «Ланкашир», — заключил сеньор Берруэль, переводя единственный глаз с часов на карточку. — Тысяча девятьсот десятый год. Латунный механизм, платина. Эта партия часов оказалась очень плохой.

— Семейная реликвия.

— Да, отлично понимаю. — Сеньор Берруэль, словно взвешивая, покачал часы на ладони. — Но они не слишком красивы, никогда не будут идти точно, и починить их трудно, а стоили они в свое время прилично — цена была явно завышенной. Как помечено у меня в карточке, здесь уже были проблемы с анкером.

— Вполне возможно.

По другую сторону площади, рядом с витриной, демонстрирующей свадебные платья, помещалась антикварная лавка, куда Эстебан любил заглядывать. Там он неспешно рассматривал бюро и подзеркальники, взглядом знатока окидывал вездесущие натюрморты-бодегоны с непременными трупиками перепелов, а также вазы и обитую дамастом мебель. В тот вечер, простившись с часовщиком, он зажег сигарету и остановился посмотреть на сильно почерневшую святую Лукию в раме с гротесками. Нет, в смерти брата он, разумеется, не виноват, хотя его любовь тайно взывала к подобной развязке. До ужасного происшествия Эстебан время от времени запирался в своей комнате, слушал музыку или читал, мучаясь невыносимым отвращением к выпавшей ему на долю роли младшего сына, славного Эстебана, такого покладистого и такого никчемного. Он, разумеется, преданно опекал овдовевшую мать, пока Пабло делал блестящую карьеру и разъезжал по миру, пока они с Алисией строили семью в надежде произвести на свет кучу детишек, чтобы по воскресеньям те радовали бабушку. Жизнь Эстебана должна была послушно вместиться в уготованную для нее форму — то есть рука должна была строго соответствовать перчатке. Гибель Пабло перечеркнула этот путь, чему Эстебан в душе не мог не радоваться. Но, значит, он радовался и потерянности Мамы Луисы, и всеобщим ахам и охам, и терзаниям бедной Алисии, которой отныне следовало научиться видеть в нем не только исполняющего семейный долг Эстебана, неуверенного в себе юнца Эстебана, измученного тайной и молчаливой любовью. Он желал завладеть ее ночами, отравить ее жизнь, покрыть поцелуями угловатое и послушное тело, которого никогда больше не коснется рука Пабло, не коснутся пальцы Пабло, потому что им никогда уже не очиститься от тлена, от той ядовитой субстанции, которая теперь держала Пабло в плену — там, внизу, в пустом подземелье ночи.