— Как же, как же, барышня, мы всех выпускных лично знаем, — любезно осклабил свои желтые зубы Кузьма, которому изрядно перепадало на чай от старших воспитанниц, посылавших его в лавочку за мятными лепешками, леденцами и чайной колбасой.

— Ну вот видите… — снова смущенно заговорила Додошка, — ну вот видите… Я рада, что вы знаете меня, Густав Ваза, Кузьма то есть… У меня к вам просьба, Кузьма. Видите ли, я выхожу замуж, то есть нет… не выхожу, а как будто выхожу… Это я подругам так говорю только, подшучиваю над ними… И, чтобы они поверили моим словам, надо им показать портрет моего жениха, то есть не жениха, а как будто жениха, непременно. И надо такой портрет купить в фотографии за пять копеек. Больше у меня нет денег. — увы!.. — только гривенник остался. Вчера я целый рубль проела. Пять себе, Кузьма, за услуги возьмите, а за пять портрет купите… Ну же, хорошо?… Кажется, ясно, как шоколад… Поняли меня?

Додошка от нетерпения уже заметно начале горячиться.

— Только вы мне офицера купите и непременно в шпорах и усах и в военном мундире, — заключила она.

— Офицеров карточки за пятачок не продаются, мамзель Даурская, — уныло произнес Кузьма, покачав своей кудлатой головою.

— Неужели?! Вот жалость-то! — чуть не плача всплеснула руками Додошка. — Как же быть-то теперь, Кузьма?

— Да уж и не знаю, право, — и тут ламповщик, лукаво усмехнувшись, проговорил таинственно: — карточку-то я вам обязательно представлю, мамзель Даурская, в этом не сумлевайтесь… Я вам свою принесу…

— Как свою? — воскликнула Додошка.

— Да вы и не узнаете, мамзель, и никто не узнает, — успокоил ее Кузьма. — Я на карточке молодой. Унтером на ней как раз снимался, в новом с иголочки мундире, во всем аккурате. Шик что ни на есть. Настоящий жених. Увидите сами, барышня, хоть сейчас под венец…

— А что такое унтер, Кузьма? — заинтересовалась Додошка.

— Это, мамзель Даурская, только вот-вот что не офищер, почти что прапорщик, либо фельдфебель… И почет ему от солдат, как старшему, значит. Почти что офицер, стало быть… И красавец я был тогда какой!.. Увидите, барышня, что моя карточка чудно за жениха сойдет… Никто не догадается. Подумают все, что и всамделишный жених. Ей-Богу-с!..

— Ах, как хорошо! Голубчик Кузьма, спасибо, — встрепенулась Додошка. — Давайте же вашу карточку… Поскорее давайте сюда!

— Не извольте сумлеваться, барышня. Ее со мною нет-с, а вы себе спокойно почивать до звонка ложитесь, а я пока портрет-то почищу; он мухами малость засижен; я вам его в ящичек пюпитра классного и положу, — торопливо говорил Кузьма.

— Ах, отлично! — восторгалась Додошка, — вы, Густав Ваза, то есть Кузьма, дивный человек. И вот вам десять копеек на чай, а это вашим детям, — и, живо запустив руку в карман, Додошка извлекла оттуда целую кучку леденцов и высыпала их в черную, шершавую руку ламповщика. — Ух! Гора с плеч! — облегченно вздохнула Додошка и, тотчас же встрепенувшись, опасливо заметила:

— А вы, Кузьма, там, на портрете-то в мундире и с усами? Наверное?

— Уж не извольте беспокоиться, барышня, самом что ни на есть аккурате, а за угощение и милость вашу благодарим покорно, — успокоил ее ламповщик.

— Так в ящик положите, Кузьма, куда леденцы кладете, на то же место… Вся надежда на вас и на карточку с мундиром, — оживленно проговорила Додошка и, шурша тяжелым камлотом платья, опрометью помчалась по лестнице в верхний этаж.

Здесь, не раздеваясь, она бухнулась на постель и до самого звонка сладко проспала.

Наступивший день принес с собой новый ворох впечатлений, будничных и серых, острых и глубоких, отражающихся как в зеркале на юных лицах выпускных.

Но всех значительнее, всех необыденнее было лицо Додошки. Торжествующее выражение не покидало ее.

— Боже! как ты глупо выглядишь сегодня! — не утерпела уязвить свою однокашницу Малявка, когда они обе, после утренней молитвы в столовой, поднялись в класс.

— Пантарова, вы оскорбляете меня и за это должны перед исповедью попросить прощения, — невозмутимым тоном проговорила Додошка и затем, торжествующими глазами обведя весь класс, положила руку на крышку своего тируара и произнесла с тем же взором триумфаторши, сияющим и счастливым:

— Сейчас я покажу вам моего жениха…

— Mesdames, идите смотреть Додошкиного жениха! — зазвенел голосок Рант, и девочки кинулись со всех ног к пюпитру Даурской.

Последняя, ради торжественности момента, выдержала подобающую моменту паузу и, зажмурившись предварительно, широким жестом откинула крышку тируара.

— Ай! — пронзительно в тот же миг взвизгнула Малявка и невольно попятилась назад.

— Вот так страшилище! Откуда ты выкопала такого? — вырвалось у Креолки.

— Да ведь это солдат! Простой солдат! — заливалась смехом маленькая Макарова.

Додошку даже в пот бросило от этого смеха. Она открыла глаза, взглянула и сама отскочила от портрета, обеими руками отмахиваясь от него.

На грязной, выцветшей от времени фотографии стоял фертом, одной рукой подпершись, неуклюжий солдат в уланском мундире с вытаращенными глазами, с огромными усищами, придававшими ему свирепый вид. К довершению всего по всему лицу доблестного унтера шли черные крапинки, происхождение которых раньше всех поняла Додошка: ламповщик Кузьма не солгал — его изображение было изрядно засижено мухами.

— Стойте, mesdames!.. Он мне напоминает кого-то… — Валя Берг, брезгливо схватила злополучную карточку двумя пальчиками, стараясь припомнить, где она видела это победоносное лицо.

Зина Бухарина заглянула через плечо Вали и так и прыснула со смеху:

— Да ведь это ламповщик Кузьма!.. Его усы, его лицо… Только в мундире солдата… Неужели, Додошка, ты выходишь за ламповщика Кузьму?

— Ни за кого я не выхожу!.. Убирайтесь!.. А Кузьма дрянной обманщик… Обещал интересную карточку офицерскую, он… он… негодяй!.. А я-то… я-то… ему и леденцов, и гривенник!.. Гадость, мерзость так обманывать людей!.. И отстаньте вы все от меня, пожалуйста!.. Не понимаете разве, что мне над вами подшутить хотелось… и… и… — тут Додошка, охваченная порывом злости, вырвала из рук Вали злосчастный портрет и разорвала его на мелкие кусочки.

Ее оставили в покое, снизойдя к ее угнетенному состоянию, но все же вплоть до самого выпуска кличка «ламповщицы» так и осталась за ней.

Уныло, по-"постному", звучал колокольчик, призывающий в церковь.

— "Первые", исповедываться! Батюшка ждет! — заглянув в класс выпускных, просюсюкала старая, кривая на один бок, всем и всеми всегда недовольная инспектриса.

— M-lle Ефросьева, простите нас, — послышался голос из толпы девочек и тотчас же зазвенели вслед за ним хором другие голоса:

— Да! Да! Простите нас! Мы все виноваты перед вами!

— Ах, ты, Господи! Я-то ее иначе как кочергой никогда и не называла… — шепнула старшая из сестричек Пантаровых своей соседке Дебицкой.

— Господь Отец наш Небесный и я прощаем вас, и впредь старайтесь быть благонравны, — просюсюкала, размягченная общим смирением, инспектриса.

Спешно выстроившись в пары, девочки стали подниматься по «церковной» (она же и парадная) лестнице в третий этаж.

Двери небольшого институтского храма были раскрыты настежь. Суровые лица святых угодников глядели с иконостаса прямо навстречу чинно входившим в церковь исповедницам. Милостиво и кротко сияли глаза Божией Матери среди полутьмы, царившей в храме. А на правом клиросе стояли темные ширмы, и кто-то невидимый, великий, милостивый и страшный в одно и то же время присутствовал там.

Лида Воронская прошла к своему обычному месту на левом клиросе, в свой «уголок», где находилась северная дверь алтаря с изображением святителя Николая. Лида открыла молитвослов и опустилась на колени, в ожидании своей очереди идти на исповедь. Но молиться она не могла. Не было в душе девочки того обычного спокойствия и мира, который посещал ее в подобные светлые и торжественные минуты в прошлые года.

Совесть, этот неумолимый ночной сторож с его доскою, бросающий прямо в сердце удары своего молотка, не отступал от нее ни на минуту.