Немцы ушли из Отрадного внезапно. Кто-то пустил слух, что идут казаки. Разграбив и забрав с собою все, что было возможно забрать и разграбить, они бежали.
После их ухода понемногу стала стекаться бежавшая в панике прислуга.
Тело Веры скоро отыскали в пруду и схоронили вместе с телом Софьи Ивановны — пока что, до поры, до времени — в саду усадьбы. Погребли рядом и жертву немецкого варварства, никому не сделавшую зла, управляющего усадьбой. Его флейта теперь замолкла навсегда.
С первою же представившеюся возможностью Муся с Варей Карташовой и Маргарита Федоровна, чудом спасшиеся от несчастья, поспешили уехать из этих жутких мест в Петербург, к убитому горем, вдвойне осиротевшему Владимиру Павловичу. Только там они узнали о поражении наглых тевтонов под Варшавой и беспорядочном отступлении немецкой армии.
Когда этот момент наступил, Владимир Павлович Бонч-Старнаковский с младшей дочерью вернулся в Отрадное за телами дорогих усопших и перевез их в столицу, в фамильный склеп.
Снова пестрый город, снова суета, движение, звонки и глухое завыванье трамваев, патрули, транспорты раненых, партии пленных — и огромное белое здание под флагом Красного Креста.
К этому белому зданию подъезжает простая сельская галицийская тележка без рессор, неистово грохочущая по мостовой.
— Сюда! Сюда! Остановитесь, пожалуйста! — взволнованно говорит молодая женщина, которую галичанин-возница подвозит к крыльцу.
Зина, прокружив с добрую сотню верст, прежде чем попасть снова в этот старый чудесный город, подъехала к крыльцу главного лазарета, где работает Китти. Когда она хотела пробраться на передовые позиции, ее не пустили. Анатолий ничего не ответил на ее письмо. Ей посоветовали уезжать обратно и переждать. Но, прежде чем попасть сюда, частью по железной дороге, частью в этой ужасной одноколке, пришлось долго кружить, избирая путь, не занятый войсками и обозами, отважно и безостановочно продвигающимися вперед. Наконец Зина попала снова в эти шумные улицы, но с какою ужасною тревогою на душе! Ни весточки, ни единого слова от любимого человека. Где он? Что с ним? Она ничего не знала о нем. Теперь оставалась последняя надежда на Китти. Хоть что-нибудь, да должна она была знать про брата!
Сердце Зины трепетало, когда она вошла в уже знакомый подъезд с развевающимся над ним флагом с Красным Крестом.
— Боже мой, Зиночка, на тебе лица нет, родная! — и Китти нежно обнимает кузину.
Ланская смотрит на нее и не узнает двоюродную сестру. Это — не Китти, а лишь ее тень. Как исхудала и изменилась она!
— Пустяки, работы много, — отвечает она на тревожный вопрос Зины. — Вот кончится война, отдохну, отосплюсь, растолстею. А ты-то… ты на себя взгляни, Зинушка! Милушка, или случилось что?
— Ужасно, Китти! Просто не знаю, что и подумать. Я ничего не знаю о нем. Я так и не видела маленького Толи.
— Зиночка!.. Так разве ты не знаешь? А я думала, что тебя уже известили, — смущенно роняет Бонч-Старнаковская.
— Чего не знаю? О чем известили? Что такое стряслось? Говори скорей, говори все!.. Ради Бога не мучь, Китти!
Китти отвечает:
— Зиночка, милая, успокойся! Толя жив. Успокойся, Зина, голубчик!.. Он только ранен. И он — здесь.
Китти, взяв двоюродную сестру за руку, ведет ее куда-то.
Но Ланская решительно не может дать себе отчет, куда ее ведут, не видит ни кроватей, ни раненых, ни санитаров, ни сестер, ни врачей. Только одно лицо, одни глаза она видит.
— Зи-и-на-а! — долетает до нее слабый, надорванный голос.
Лицо поражает своим измученным видом, своей худобой. Огромными кажутся глаза. Черная отросшая бородка, заострившийся нос, впалая грудь и крестик Георгия, приколотый поверх сорочки на этой исхудалой груди.
— Зи-и-на!
Ланская останавливается в двух шагах от постели, с минуту молча смотрит на это дорогое лицо, на впалую грудь, на крестик — отличие героя. И вдруг горячая волна безграничной нежности и муки ударяет ей в сердце, толкает ее к больному, бросает возле него на колени. Вслед затем, обхватив его руками, она, не будучи в силах сдержаться, плачет навзрыд.
Зина плачет долго-долго, со сладким отчаянием, с безнадежной радостью.
А раненый нежно повторяет на разные лады одно только единственное слово:
— Зи-и-на!
Наконец Ланская приходит в себя от легкого прикосновения его пальцев.
— Любимый мой, герой мой, счастье мое! Зачем ты тогда не приехал, не ответил, не позвал меня? Я страдала, потому что любила. Ведь я любила и люблю тебя, ненаглядный!
— Милая! Я не мог… Война… поручение… А потом… потом меня ранили, Зина, — тихо говорит Анатолий.
Теперь Зина сидит долгими часами у постели раненого. Скоро она повезет его в столицу. Безногий, обездоленный, он ей дороже во сто крат того здорового и жизнерадостного Анатолия, каким он был прежде. Теперь у нее в жизни новая, прекрасная цель: дать счастье несчастному, своей нежностью, заботами и любовью заставить его забыть о горе, отнявшем так много у него, такого еще молодого, полного жизни.
Китти не может смотреть без слез на эту трогательную пару. Она не ожидала от Зины, легкомысленной кокетки и эгоистки, какою у них считали в семье Ланскую, такого удивительного самоотвержения, такой жертвы.
И Китти припоминается другой подвиг самоотречения, другая жертва. Весь трагический ее роман с Мансуровым теперь постоянно проходит у нее в голове, особенно с тех пор, как Анатолий рассказал ей, кому он обязан своим спасением, кто подобрал его под пулями неприятеля, презирая опасность. О, этот великодушный Борис! Толя нескольво раз звал в бреду Мансурова и теперь все чаще и чаще говорит о нем. Из этих разговоров Китти вынесла вполне твердое убеждение, что ее встреча с Борисом теперь неизбежна.
И, действительно, вот они стоят один против другого. Китти не смеет поднять на него взор, и сердце ее полно отчаянья и любви.
Пользуясь краткой передышкой в работе, она тут, подле Бориса, приехавшего навестить Анатолия, пока их часть, меняя расположение позиций, идет мимо города.
Мансуров смотрит на опущенную золотую головку, на смущенные глаза и истаявшее личико, видит волнение и радость, охватившие Китти.
— Екатерина Владимировна, скажите! Ведь то был сон, мучительный и страшный кошмар?
Китти смущенно взглядывает на него.
— Да, кошмар, Борис, да!
— И вы не забыли меня?
— Никогда, Борис, никогда! — твердо отвечает Китти.
— А тогда, когда говорили те жестокие, те жуткие слова, тогда…
— Я говорила их против своей воли, Борис.
— И…
— И любила вас, Борис, не переставая, все время, все время.
Мансуров весь загорается радостью; от волнения он почти задыхается и лишь с трудом находит силы спросить:
— Дитя мое, так почему же?
Китти на минуту задумывается, видимо, борясь с собой. Наконец она тихо говорит:
— После, после, Борис. Я вам скажу об этом лишь тогда, когда окончательно исчезнет мой кошмар, когда дальнейшие труд, искупление, великая любовь и страданье за других окончательно сотрут мои собственные муки.
— О каком искуплении вы говорите, дорогая? Что бы ни было, какая бы страшная вина ни лежала на вас, я не смею даже говорить, заикаться о возможности прощения. Вы выше всего этого, Китти. И верьте мне, радость моя! Когда бы вы ни позвали меня, я приду к вам и почту за счастье, за особую честь назвать вас тем же, кем вы были раньше для меня.
— Благодарю вас, Борис. Я принимаю от вас это счастье, но пока, милый, дай мне довести мое скромное, маленькое дело, дай мне исполнить свою задачу до конца! Я должна на время забыть наше личное счастье и послужить тем, кто беззаветно идет на великий подвиг самоотречения, а там я — твоя, и уже навсегда, до могилы.
— Я буду ждать, Китти. Я запасусь терпением, дорогая, — говорит Борис, целуя бледные руки любимой женщины.