Моя ближайшая соседка — комическая старуха Ольга Федоровна Александровская, заменяющая отказавшуюся здесь служить летом панну Ванду.

Дальше живет Громов, заместивший Кремнева, который уехал играть в провинцию. Громов — не только актер, но и режиссер нашей труппы. Это красивый, видный сорокасемилетний господин, похожий больше на английского лорда, нежели на актера. Он дал слово взять всю труппу "в ежовые рукавицы", и мы его боимся как огня.

Людмила Дашковская устроилась не с сестрою внизу, а с нами "в сумасшедшем этаже", как антрепренерша назвала верх дачи, где находятся наши комнаты.

Напротив нас, по ту сторону коридора, живут: Чахов с Толиным, Бор-Ростовский, Беков и суфлер Семенов со своим помощником Чарышевым, совсем еще молоденьким безусым мальчиком.

Моя комната больше других. В ней мы помещаемся все трое: я, маленький принц и Матреша. Окно выходит в сад. Рядом с окном — огромные, густо разросшиеся деревья черемухи, одуряюще пахнущие теперь, в весеннюю пору; они протягивают к нам на галерейку свои пушистые ветви.

И дом, и самый театр находятся в саду, в театральном саду с клумбами, дорожками и большой площадкой для публики, посещающей театр. Посреди главной клумбы стоит статуя греческого божка с отбитым носом; какие-то шутники вставили папироску на место погибшего органа обоняния злосчастного божка, и вид у последнего вследствие этого довольно печальный.

Обеды мы получаем от хозяйки дачи. Очень простые, но вкусные и здоровые. Ужины же маленькому принцу и мне Матреша готовит на керосинке.

По утрам, которые я посвящаю всецело маленькому принцу, я не спускаю его с колен и выслушиваю его милую болтовню.

Целыми же днями, пока я учу роли (спектакли у нас два раза в неделю, репетиции по два раза в день), мой маленький сынишка, ставший общим любимцем и баловнем труппы, возится в саду на песке или Матреша уводит его в поле, в лес, куда-нибудь подальше, где он может резвиться на свободе.

По желанию Евгении Львовны Дашковской я с первого же выступления в ее театре переменила свою фамилию. Она же дала мне и новое театральное имя, как это принято по большей части у артистов.

Принесет ли мне счастье мое новое имя? Увидим…

* * *

Первый спектакль в день открытия театра прошел прекрасно. Публики собралось больше, чем мы этого ожидали. И приняла нас эта милая, снисходительная дачная публика более нежели тепло.

Но самый театр! Неожиданно наступили жестокие холода, и мы дрогли в наших дощатых уборных так, что зуб на зуб не попадал, как говорится. Бррр, как было холодно!

Я играла в этот вечер в пьесе Островского «Лес» бедную сиротку Аксюшу, которую всячески притесняет богатая родственница — помещица Гурмыжская. На репетициях Громов выходил из себя, и находя, что я произношу слова моей роли то слишком быстро, то слишком тихо, и утверждая, что у меня манеры салонной барышни, а не бедной воспитанницы.

К вечеру спектакля я издергалась до того, что хотела уже отказаться играть…

Но вот пополз со знакомым мне уже шуршанием занавес, я вышла на сцену, и прежние страхи и сомнения исчезли без следа. Сирота Аксюша, помещичья воспитанница, заслонила на время образ мечтательницы Брундегильды из замка Трумвиль.

Когда, по окончании спектакля, я пробежала мимо широкой волны публики, залившей наш театральный сад, на свой "сумасшедший верх", до меня долетали лестные отзывы, произнесенные вполголоса:

— Вот это та молоденькая актриса, которая играла Аксюшу… Она очень мило играла сегодня, очень мило.

— Браво! Браво!

У самого дома я столкнулась с Громовым.

— Ну, как я играла, Николай Сергеевич? — робко осведомилась я.

— Гм, гм, — промямлил он, вынимая изо рта сигару. — Не думаете ли вы, что эта публика, — он презрительно мотнул головою в сторону толпы, — вполне искренна? Просто слишком добрые и снисходительные люди и хотят вас подбодрить. Священный огонь у вас есть, но что за нелепость так распускать вожжи на сцене? Надо уметь владеть собою, а то выйдет чепуха. И зачем вы горбитесь, когда играете? Ведь в жизни у вас прямая фигура, а тут выходит на подмостки точно старуха столетняя.

И он, брезгливо морщась, снова принялся за свою сигару. А я, убитая, с поникшей головой, прошла к себе.

— Не верьте ему. Он это нарочно так, чтобы не заважничали, — нагоняя меня, шепнул мне Толин. — Играли вы хорошо, верьте моему слову артиста.

И ко мне протянулась маленькая изящная рука юноши, которую я пожала с искренней благодарностью от всего сердца.

* * *

Действительно, права Дашковская, называя наш верх «сумасшедшим». Какое счастье, что мой маленький принц имеет счастливую детскую способность засыпать при каком угодно шуме, гвалте и крике. У Толина — гитара, у Чахова и Бекова — балалайки. Кроме того, в старом театральном хламе нашелся турецкий барабан, и Бор-Ростовский с таким увлечением отбивает на нем марш Буланже, венгерку и Маргариту, что страшно становится и за целость барабана, а главным образом, за наши уши.

Тихий июньский вечер. Через час мы все отправимся в театр. Беков, самый тихий из труппы, очень напоминающий мне Васю Рудольфа, утром побывал на реке и принес целую дюжину прекрасных крупных окуней, говоря, что наловил их сам для меня и маленького принца. Окуней передали в распоряжение Матреши, которой поручено зажарить их на всю братию в сметане и сухарях. Я угощаю весь верх сегодня.

До ужина, который необходимо сделать прежде, чем отправляться в театр, мы предоставлены самим себе. "Сумасшедший верх" вполне оправдывает свое название сумасшедшего. Бор-Ростовский, посадив к себе на плечи моего сынишку, носится галопом по коридору, к полному восторгу маленького принца. Толин уже настраивает гитару, Чахов и Беков — балалайки. Ольга Федоровна Александровская, вся белая от седины, как старинная маркиза, стоит в дверях, приготовляясь слушать. Барышни, Маня Кондырева и Людмила Дашковская, обнявшись — обе очень дружны — тут же около и тоже ждут.

— Господа, мы плясовую, а Юренька нам спляшет, — подмигивая в мою сторону, говорит Владимир Васильевич Чахов.

Они отлично знают, что я терпеть не могу, когда моего маленького принца заставляют так или иначе показывать какие-нибудь фокусы. Я протестую.

— Вы мне избалуете мальчика.

— Надо же его приучать! — смеется Чахов.

— К чему это приучать? — хорохорюсь я. — Позвольте спросить. К чему?

— А к тому, чтобы быть актером, — присоединяется к нему Толин, и мальчишеское лицо его принимает лукаво-задорное выражение.

— Мой сын никогда не будет актером, — говорю я гордо и оглядываю круг моих мучителей уничтожающим взглядом; по крайней мере, мне самой кажется, что он уничтожающий.

— Не совсем любезно по адресу нас всех, Лидочка Алексеевна, — смеется Бор-Ростовский.

Они все меня здесь так называют. Но ласковое слово сейчас на меня не действует. Напротив, оно только раздражает меня.

— Не будет он никогда актером! — выхожу я из себя, — потому что у актера каторжная жизнь. Потому что актеры нуждаются сплошь и рядом, и зависят от случая, и постоянно держат экзамен, как маленькие дети, перед режиссером, перед публикой, перед газетными критиками. А интриги? А зависть к тому, кто играет лучшую роль? Да мало ли причин найдется!

— Очень неуважительных, кстати, — прищуривая один глаз, говорит Толин.

— Неправда! — выхожу из себя, — уважительных вполне. Мой сын должен быть инженером, или юристом, или…

— Актером, — прищуривает второй глаз Толин.

Противный Витька.

— А вот мы спросим самого Юрочку, — решает Чахов и, поймав и перехватив его с плеч Бор-Ростовского, пересаживает на свои.

— Ты актером будешь, крошечка? Правда?

— Актелом, — с трудом произносит Юра.

Все смеются. Смеюсь и я поневоле. Но на душе у меня скребут кошки. Нет, никогда ты им не будешь, сокровище мое…