* * *

Начинается концерт. Ольга Федоровна берет на руки моего сынишку и садится на почетное место — широкое кресло, из которого самым откровенным образом выглядывает вся внутренность: мочала. Маня и Людмила становятся, как два сторожа, по обе стороны его. Я устраиваюсь у ног Александровской, или вернее, у ножонок маленького принца. Бор-Ростовский берет свой барабан и устанавливает его у себя на коленях. Беков и Чахов принимаются за балалайки, Толин за гитару. Я хватаю гребенку, накладываю на нее тонкую бумажку и приготовляюсь извлечь из нее трель… Начинаем все сразу по команде Чарышева, появившегося в дверях «клуба», как мы называем большую комнату Чахова и Вити. У него дирижерская палочка в руках, а попросту линейка, и шляпа ухарски сбита на левое ухо.

— Ну, братцы, начинай!.. Начинаем с марша Буланже.

— Тра-ля-ля, тра-ля-ля-ля…

Балалайки бренчат, гитара вторит им низким аккордом, моя гребенка визжит невероятным фальцетом. Но барабан! Что делает барабан!

Мой сынишка в диком восторге. Он бьет ножками, хлопает в ладоши и визжит. Эта музыка ему совсем по душе.

Людмила и Маня начинают подпевать на мотив марша песенку, сложенную Бор-Ростовским совместно с Чаховым и Витей, песенку странствующих артистов. И вот в ту минуту, когда веселье достигло высшей точки своего напряжения, в дверях показывается высокая и плечистая фигура Громова. Лицо его гневное, негодующее.

— Господа, как можно так шуметь! Публика собралась со всей Сиверской и осаждает забор, желая узнать, какое тут идет представление. И потом, что за ребячество, в самом деле: и часок не дадут отдохнуть человеку перед спектаклем… Точно дети. Пожалуйте в театр. Уже время, господа. И, совсем рассерженный, он уходит.

* * *

Все занятые в главной пьесе ушли. Остались только я и Витя Толин, играющий сегодня в водевиле. Говорим о том, какие у нас были лица, когда появился Громов. Это все вышло так неожиданно, что бедные музыканты и певцы совсем позабыли про ужин. Смотрим друг на друга и беззвучно хохочем. Глядя на нас, смеется и маленький принц. Появляется Матреша и с испуганным лицом шепчет:

— А как же быть-то? Окуни сгорят.

— Мы их зальем. Не бойтесь пожара, Матреша, — успокаивает Витя и вдруг внезапно вспоминает: — Лидочка Алексеевна! А как же сегодня-то? Играем без суфлера?

— Без суфлера, конечно.

— А роль-то я твердо не знаю, — сознается он со сконфуженным видом.

— Разумеется, не знаете, как и всегда.

— Ну, уж это вы напрасно.

— Ступайте сейчас учить, — строгим тоном приказываю я Вите.

— Бегу, плыву, мчусь, улетаю.

Он действительно «слетает» с лестницы так, что несшая в эту минуту только что заготовленные к ужину бутерброды Вера Виссарионовна дико вскрикивает и роняет на пол тарелку.

— Опять этот "сумасшедший верх", — шепчет она в отчаянии, склоняясь над погибшими тартинками.

Я остаюсь с маленьким принцем и Матрешей и думаю о том, как сегодня пойдет для меня и Вити водевиль "Под душистою веткой сирени", где мы будем изображать гимназиста и гимназистку. Будем играть без суфлерской будки, или с "похороненной суфлерской будкой", как это принято говорить на театральном языке.

У меня в комнате хорошо и прохладно. Прохожу туда с маленьким принцем на руках, сажусь и начинаю рассказывать сказки моему сынишке. На маленьком будильнике часы показывают восемь. Надо укладывать Юрика, а сна у него ни в одном глазу. Прежде всего он хочет знать, как поет петух, хочет, чтобы это показала ему «мамоцка», непременно «мамоцка», а не няня, и мамочка так добросовестно кричит петухом, что внизу, со двора, начинают откликаться куры. Потом ему надо вспомнить, как лает собака. Лаю и собакой. Затем идет мяуканье кошки. Последний номер опять-таки выходит так удачно, что дворовая сторожевая собака начинает страшно волноваться и греметь своей цепью у будки. Маленький принц доволен, смеется и хлопает в ладоши.

— А тепель гуся… Гуся… Га-га-га-га! — бесцеремонно командует он.

Но мне уже не до гуся… Я пронянчилась с ним незаметно целых два часа. Теперь скоро десять. Надо бежать в театр, чтобы успеть одеться и загримироваться к водевилю. А ему необходимо уснуть. Передаю его Матреше.

Том 24. Мой принц - pic_18.png

— Уложите его непременно поскорее, — прошу я молодую няню.

Маленький принц слышит это, складывает губы трубочкой и собирается пустить такого ревуна, от которого можно оглохнуть непривычному уху. Но сейчас я неумолима. Сама чуть не плача, отцепляю обвившиеся вокруг моей шеи ручонки и стремглав лечу в театр.

— Роль выучил назубок, — с торжеством заявляет мне Толин, сталкиваясь со мною у входа на сцену.

Большую пьесу, идущую сначала, еще и не думают кончать. Слава Богу, я успею одеться и преобразить себя в подростка-гимназисточку.

В общей гримерской добросовестно натираю лицо кольд-кремом, прежде чем накладывать грим, представляю в лицах всех наших в минуту появления Громова. Забежавшие сюда в антракте Маня и Людмила хохочут.

— Не люблю этого господина: напыщенный и важный, — говорит Маня, — точно учитель обращается со школьниками.

Тихая Людмилочка протестует по врожденной ей деликатности.

— Нет, он славный, только раздражительный немного.

— Хорош славный. Ходячая брюзжалка, — отрезывает Маня и мгновенно замирает с широко раскрытым ртом: в уборную, после предварительного "можно?", просовывается голова Громова.

— Медам, пожалуйте на сцену, сейчас начинаем последний акт.

И смотрит уничтожающе на Маню. Бедняжка Кондырева красна, как помидор.

— Все пропало, — шепчет она, — влопалась. То есть так влопалась, миленькие мои, что лучше и не надо.

* * *

Кончили пьесу, сейчас приготовляют сцену к нашему водевилю. Кроме плотника и его помощников, здесь суетится Томилин, по профессии почтальон. Всю неделю он очень усердно разносит письма по дачной местности, а в вечера спектаклей он принял на себя добровольную обязанность поднимать и опускать занавес на сцене. Любовь у Томилина к театру какая-то исключительная. Он целыми часами готов простаивать в кулисах и смотреть на нашу игру.

Но интереснее всего то, как он поднимает занавес. Робкий и нерешительный от природы, он очень боится приступить несвоевременно к этой обязанности.

— Томилин, давай (то есть "поднимай занавес" на актерском языке), — кричит Чарышев, помощник режиссера.

— Даю, — отзывается Томилин, не двигаясь, однако, с места.

— Давай же!

— Даю.

— Ну!

— Ну, — отзывается Томилин и только после самого энергичного окрика трогает ручки подъемного колеса.

Сейчас он на высоте своего призвания. Кроме интересующей его обязанности поднимать занавес, является еще новая — "хоронить будку".

Пока я и Витя Толин дожидаемся поднятия занавеса и стоим уже готовые к выходу, Томилин, в своем форменном костюме почтальона, торжественно выходит на сцену и, убрав в люк суфлерскую будку на глазах всей публики, закрывает люк и трижды стучит по крышке молотком.

— Водевиль пойдет без суфлера, — объявляет он с видом именинника и сияющий исчезает в кулисах.

— Браво, Томилин, браво! — кричат из публики, и многие аплодируют и смеются.

Томилина знает вся Сиверская.

* * *

Минута — и веселая, радостная, уверенная в своей роли, я вбегаю на сцену.

Как странно чувствовать себя подростком-девочкой, снова прежней Лидой Воронской, в коричневом только, а не в зеленом институтском платьице, с черным передником, с бретелями на плечах. Волосы распущены a l'anglaise и связаны на маковке черным бантом. Платье далеко не доходит до пола.