Колченог смотрел на Атоса. Выцветшие глаза его были непроницаемы.
— А как же! — сказал он. — Я так тебя и понимаю. Вот как отсюда выйдем, свернем налево, дойдем до поля и мимо двух камней выйдем на тропу, эту тропу сразу отличить можно — там валунов столько, что ноги сломаешь... Да ты ешь грибы, Молчун, ешь, они хорошие... По этой, значит, тропе дойдем до грибной деревни, я тебе про нее, по-моему, рассказывал, она пустая, вся грибами поросла, но не такими, как эти, например, а скверными, их мы есть не будем, от них болеют и умереть можно, так что мы в этой деревне даже останавливаться не будем, а сразу пойдем дальше и, спустя время, дойдем мы до чудаковой деревни, там горшки делают из земли — вот додумались, это после того случилось у них, как синяя трава через них прошла — и ничего, не заболели даже, только горшки из земли делать стали... У них мы тоже останавливаться не будем, нечего нам у них там останавливаться, а пойдем сразу от них направо — тут тебе и будет глиняная поляна...
Атос глядел на него и думал. Обреченные. Несчастные обреченные. Правда, они не знают, что они несчастные. Они не знают, что сильные этой планеты считают их лишними, жалкой ошибкой. Они не знают, что сильные, занятые своей непонятной всепланетной деятельностью, уже нацелились в них тучами управляемых вирусов, колоннами роботов, стенами леса. Они не знают, что все для них уже предопределено, что будущее человечество на этой планете — это партеногенез и рай в теплых озерах и, что самое страшное, историческая правда на этой планете не на их стороне, что они являются реликтами, осужденными на гибель объективными законами, и что помогать им — означает на этой планете — идти против прогресса, задерживать прогресс на каком-то крошечном участке его фронта...
Но только меня не это интересует, подумал Атос. Какое мне дело до их прогресса, это не мой прогресс, я и прогрессом-то его называю только потому, что нет другого слова для обозначения объективного направления истории. Здесь выбирает не голова, здесь выбирает сердце. Может быть, хотя теперь я вижу, что это невозможно, но предположим... Если бы подруги подобрали меня, вылечили и обласкали, приняли бы меня как своего, пожалели бы — может быть, тогда я сломал бы себя и объединил бы сердце с головой, встал бы на сторону этого прогресса, и Колченог был бы для меня просто досадной ошибкой, с которой слишком уж долго возятся... Но меня спас, выходил и обласкал Колченог, и деревня стала моей деревней, и ее беды стали моими бедами, и ее ужасы стали моими ужасами... И мне плевать, что она досадный камешек в жерновах прогресса, я сделаю все, чтобы на этом камешке жернова затормозили, и если я доберусь до Базы, я сделаю все, чтобы эти жернова остановились, а если мне это не удастся, — а мне почти наверняка не удастся уговорить их, — тогда я вернусь сюда один и уже не со скальпелем... И тогда мы посмотрим.
— Значит, договорились, — сказал он. — Послезавтра выходим.
— А как же! — немедленно ответствовал Колченог. — Сразу от меня налево...
На поле вдруг зашумели. Завизжали женщины. Много голосов закричало хором: «Молчун! Молчун!» Колченог встрепенулся.
— Пойдем! — сказал он, торопливо поднимаясь. — Пойдем, посмотреть хочу.
Атос встал, вытащил из-за пазухи скальпель и зашагал к окраине.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
— Сегодня мы наконец улетаем, — сказал Турнен.
— Поздравляю, — сказал Леонид Андреевич. — А я еще останусь немножко.
Он бросил камешек, и камешек канул в облако. Облако было совсем близко внизу, под ногами. Леса видно не было. Леонид Андреевич лег на спину, свесив босые ноги в пропасть и заложив руки за голову. Турнен сидел на корточках неподалеку и внимательно, без улыбки смотрел на него.
— А ведь вы действительно боязливый человек, Горбовский, — сказал он.
— Да, очень, — согласился Леонид Андреевич. — Но вы знаете, Тойво, стоит поглядеть вокруг, и вы увидите десятки и сотни чрезвычайно смелых, отчаянно храбрых, безумно отважных... даже скучно становится, и хочется разнообразия. Ведь правда?
— Да, пожалуй, — сказал Турнен, опуская глаза. — Но я-то боюсь только за одного человека...
— За себя, — сказал Горбовский.
— В конечном итоге — да. А вы?
— В конечном итоге — тоже да.
— Скучные мы с вами люди, — сказал Турнен.
— Ужасно, — сказал Леонид Андреевич. — Вы знаете, я чувствую, что с каждым днем становлюсь все скучнее и скучнее. Раньше около меня всегда толпились люди, все смеялись, потому что я был забавный. А теперь вот вы только... и то не смеетесь. Вы понимаете, я стал тяжелым человеком. Уважаемым — да. Авторитетным — тоже да. Но без всякой приятности. А я к этому не привык, мне это больно.
— Привыкнете, — пообещал Турнен. — Если раньше не умрете от страха, то привыкнете. А в общем-то вы занялись самым неблагодарным делом, какое можно себе представить. Вы думаете о смысле жизни сразу за всех людей, а люди этого не любят. Люди предпочитают принимать жизнь такой, какая она есть. Смысла жизни не существует. И смысла поступков не существует. Если поступок принес вам удовольствие — хорошо, если не принес — значит он был бессмысленным. Зря стараетесь, Горбовский.
Леонид Андреевич извлек ноги из пропасти и перевалился на бок.
— Ну вот уже и обобщения, — сказал он. — Зачем судить обо всех по себе?
— Почему обо всех? Вас это не касается.
— Это многих не касается.
— Да нет. Многих — вряд ли. У вас какой-то обостренный интерес к последствиям, Горбовский. У большинства людей этого нет. Большинство считает, что это не важно. Они даже могут предвидеть последствия, но это не проникает им в кровь, действуют они все равно исходя не из последствий, а из каких-то совсем других соображений.
— Это уже другое дело, — сказал Леонид Андреевич. — Тут я с вами согласен. Я не согласен только, что эти другие соображения — всегда собственное удовольствие.
— Удовольствие — понятие широкое...
— А, — прервал Леонид Андреевич. — Тогда я с вами согласен полностью.
— Наконец-то, — сказал Турнен язвительно. — А я-то думал, что мне, бедному, делать, если вы не согласитесь. Я уже собирался вас прямо спрашивать: зачем вы, собственно, здесь сидите, Горбовский?
— Но ведь вы не спрашиваете?
— В общем — нет, потому что я и так знаю.
Леонид Андреевич с восхищением посмотрел на него.
— Правда? — сказал он. — А я-то думал, что законспирировался удачно.
— А зачем вы, собственно, законспирировались?
— Так смеяться же будут, Тойво. И вовсе не тем смехом, какой я привык слышать рядом с собой.
— Привыкнете, — снова пообещал Турнен. — Вот спасете человечество два-три раза — и привыкнете... Чудак вы все-таки. Человечеству совсем не нужно, чтобы его спасали.
Леонид Андреевич натянул шлепанцы, подумал и сказал:
— В чем-то вы, конечно, правы. Это мне нужно, чтобы человечество было в безопасности. Я, наверное, самый большой эгоист в мире. Как вы думаете, Тойво?
— Несомненно, — сказал Турнен. — Потому что вы хотите, чтобы всему человечеству было хорошо только для того, чтобы вам было хорошо.
— Но, Тойво! — вскричал Леонид Андреевич и даже слегка ударил себя кулаком в грудь. — Разве вы не видите, что они все стали как дети? Разве вам не хочется возвести ограду вдоль пропасти, возле которой они играют? Вот здесь, например. — Он ткнул пальцем вниз. — Вот вы давеча хватались за сердце, когда я сидел на краю, вам было нехорошо, а я вижу, как двадцать миллиардов сидят, спустив ноги в пропасть, толкаются, острят и швыряют камешки, и каждый норовит швырнуть потяжелее, а в пропасти туман, и неизвестно, кого они разбудят там, в тумане, а им всем на это наплевать, они испытывают приятство оттого, что у них напрягается мускулюс глютеус, а я их всех люблю и не могу...
— Чего вы, собственно, боитесь? — сказал Турнен раздраженно. — Человечество все равно не способно поставить перед собой задачи, которые оно не может разрешить.